Шрифт:
Они обращались с пастухом как со зверем. Беспомощный и связанный, он вынужден был сидеть в собачьей конуре. Ему не позволяли выйти из нее, даже чтобы справить нужду. Только смрад, а не сострадание вынудили их выпускать свою жертву из зловонного заточения. Но даже между самими друзьями были разрушены все человеческие связи: они больше не вели бесед друг с другом, как прежде. Никто не впадал в ярость, никто не погружался в фантазии. Ничто, кроме стремления удовлетворить свой животный голод, не интересовало их, когда-то изучавших в университете семь свободных искусств. Каждый замкнулся в окаменевшем панцире времени.
Все свелось к элементарной альтернативе; ужас вырывался из души сквозь хваткие зубы, терзавшие мясо. Заново вселял страх труп Бернадетты; перед глазами вставали гнойные нарывы на теле любимой, и сквозь этот гной прорывалось лицо Жона-лекаря, исполненное жизни, добра и мудрости. Но и в его чертах уже был намек на распад и угасание, на возвращение в прах того, что из праха вышло. Гроб, черви, гниль под землей… Бесплодная, продуваемая насквозь ветром прошлого башня. Мишель пытался вырваться из этой предательской пелены, но прошлое властно вторгалось к нему. И опять смерть с ароматом ладана поднималась из кадила. Вокруг дома сновали инквизиторы-проныры, как гиены в ожидании падали… Едва достигший десятилетнего возраста, мальчик потрясенно стоял в знаке Алефа Адонаи… И такая трепетная, такая беззащитная рука матери… С чудодейственной силой вбирал он в себя несказанное имя Бога, этот дарованный ему защитный покров… А позже, когда время с грохотом покатило вперед, наполнившись ненавистью, вера мальчика перешла в свою противоположность. Безжалостно был вырван из сердца Творец всего сущего Адонаи, и трижды гвозди пронзили беззащитную душу Мишеля. Трижды за семь лет! Три и семь. Священные числа древности. Земля, Луна, Солнце и остальные планеты, вошедшие в семерку. Три бога и семь таинств в христианстве. Более древнее, более почтенное и более мудрое Пятикнижие Моисея и две каменные скрижали с законами, продиктованными ему Богом… Тройной пожар, тройное падение Иерушалаима…
От веры в Бога до ненависти к Богу… Словно кощунственные мосты, надолго застыли в мантии черной магии проклятые числа… Трижды являлось ему лицо смерти за прошедшие и запечатленные в его душе семь лет. И третий ужас порождал отныне распад, падение, люциферовский круговорот за спиной любой цивилизации… Перевертышем барахтался семнадцатилетний Мишель в пиренейских снегах, исхлестанный в обезбоженности и ожесточении… Потому-то и сам он обрел клыкастую морду зверя, что человек человеку — волк… Потому-то в самом последнем трезвучии была порвана самая последняя связь с Богом.
И оттого больше ни разу не пролетала искра сочувствия между ним, Жоржем и Бастианом.
Они оказались не нужны друг другу, чужаки, вечно далекие каждому из троих, точно так же, как не нужен был им всем и жестоко истязаемый, заляпанный собственными испражнениями пастух. Но самую сердцевину самой отвратительной и подлейшей сути довелось изведать именно ему — Мишелю де Нотрдаму. Более падший, чем трое остальных, — ТРОЕ. Именно поэтому его падение было еще страшнее. Страшнее В СЕМЬ РАЗ. То было падение в зловонную трясину, хотя когда-то его — именно его! — вознесло к звездам.
И были рыдание, стон и скрежет зубовный из-за того, что он владел божественно-сатанинским знанием, из-за того, что дух его подвергся распаду под яркими лучами солнца. С тех пор, как он проник в самую суть своей подлости, ярости и скорби, его жизнь затянулась узлом, разрубить который было невозможно. Но в то же самое время острый, как лезвие серпа, солнечный луч завершил свою жатву, разрубил в его душе мертвую петлю, снова расколол затвердевшую свиль его сердца.
Цифры его жизни — семерка и десятка — размыкались и отделялись друг от друга, как вода от суши… Планеты как бы бурлили в алхимической реторте, разбивались вдребезги, развертывались веером на орбитах космического первоначала… Две цепи выковывались во Вселенной — одна в семь звеньев, другая — в десять. Кровь, боль, гной в кратчайшей цепи, — из другой же отныне прорывался горний свет. Соединенный десятикратно на своих орбитах, плыл хоровод планет в промежутке двух вечностей. Десять светил — совершенное число — замкнул в целокупности и невыразимой красоте Адонаи… И в зорком космическом проникновении в сердцевину мира к Мишелю де Нотрдаму пришло освобождение.
Лик Бернадетты воскрес в своем обаянии и нежности. Мишель снова поверил в то, что видит, как исцеляется Жон-лекарь в своей башне. Поток человеческой любви и деятельного сострадания струился из глаз Пьера де Нотрдама. Свирепый волк был укрощен в своей жажде разрывать и убивать другую тварь, умолк предсмертный хрип собак, и вышел на свободу невинный пастух. Его отара как будто снова собралась в загоне. Засохшая корка крови и дерьма спала с тел Жоржа и Бастиана, как и с Мишеля. И все это вызвал десятикратный планетный круг. Жалкая семерка и смертоносная тройка слились в неподдельном единстве, единстве, единстве, единстве, един…
Внезапно Космос снова стал прозрачным, он нес жизнь. Исхлестаны были отчаявшиеся в бездонной пучине души, чтобы в конце концов взлететь к свету выше, чем прежде. Свершилось предсказание, услышанное Мишелем после бегства из Авиньона: «Вы уйдете в горы как люди, а вернетесь как звери!» Но отныне манила долина, ведь, несмотря ни на что, она называлась долиной добра и милосердия. Именно из открытия в себе звериного начала и произошло название. Когда Мишель почувствовал и осознал это, он после многомесячной агонии снова стал самим собой. В окно хижины он увидел, что снег начал таять, и снова заметил очеловеченные глаза Бастиана и Жоржа.
Своих друзей, своих духовных братьев, он пылко обнял. Сверкающая искра взметнулась и стала расти… Они втроем освободили от пут пастуха. И хотя он сразу припустил к горам, но вскоре остановился на косогоре и с опаской оглянулся. И студенты почувствовали: это к добру! Из непонятных ему самому соображений пастух простил их, и они направились в долину, шагая по труднопроходимым и опасным тропам.
Мало-помалу в душах зарубцовывались раны, отступал ужас перед призраками и тьмой кромешной, и все совершенное ими предстало перед их взором как сплошной кошмарный сон. В первой же французской деревушке, где они нашли бесплатный приют, Мишель де Нотрдам прошептал над кружкой вина: