Шрифт:
— Еще бы: я только что из Тюильри.
— А, так Тюильри взяли?
— Все взяли. Так что же, ты идешь?
— Нет, — ответил Юлиус.
— Как?! — воскликнул Самуил. — Это пробуждение нации тебя не пробуждает? Стало быть, сон у тебя настолько крепкий, что гром пушек и ружейные залпы не в силах потревожить его?
— Прежде всего скажу, — отвечал Юлиус, — что ты счастливец, если еще способен интересоваться общественными делами, и даже настолько, чтобы впутываться в них. Но я не интересуюсь более даже своими делами, как ты хочешь, чтобы я вникал в затеи других?
И потом, учти: если бы людская суета еще могла затронуть такого обреченного, как я, то между властью и повстанцами я, признаться, выбрал бы власть, мои усилия были бы на ее стороне. Успех этой революции здесь, во Франции, породил бы смятение и неразбериху в Германии.
Я знаю, что мне не дано больше ничего сделать для своей родины, но если бы что-то еще могло меня соблазнить, это была бы возможность уберечь ее от анархии и обеспечить ей мир. Так что не пытайся тащить меня на баррикады: там я оказался бы по другую сторону от тебя.
— Что ж, будь по ту сторону, по какую хочешь, — резко сказал Самуил. — Но все равно пойдем со мной.
— А! — вздохнул Юлиус и поглядел на Самуила так пристально, словно читал в его самых потаенных мыслях.
— Будь ты хоть справа, хоть слева, — продолжал Самуил, — главное, это заставит тебя ожить!
— Так это для того, чтобы я ожил, ты хочешь повести меня туда? — спросил Юлиус, все так же проницательно глядя на собеседника.
— Для чего же еще? — пожал плечами Самуил. — Не думаешь ли ты, что я намереваюсь встать перед тобой и послать тебе пулю в лоб?
— Я пошутил, — сказал Юлиус.
— Не замечал в тебе раньше таких забот о собственной жизни. Ты же без конца твердишь, что смерть для тебя была бы счастьем.
— Я хочу умереть, это верно, только умереть вполне определенным образом.
— Каким же? Это секрет?
— Секрет.
— Ну и храни его на здоровье. Спрашиваю в последний раз: ты идешь или нет?
— Нет.
— В таком случае прощай.
И Самуил поспешил к ратуше.
Там он оставил полновластным хозяином положения генерала Дюбура, сказав ему:
— Мы вдвоем обновим Францию и всю Европу. Наконец пробил час новых деятелей и новых идей.
Входя в ратушу, он столкнулся с генералом Дюбуром, как раз выходившим оттуда.
— Куда это вы направляетесь? — спросил его Самуил.
— Домой, — ответил Дюбур.
— Как это домой?
— А какого, по-вашему, дьявола мне здесь делать? Здесь теперь командую не я.
— А кто же? — в тревоге закричал Самуил.
— Лафайет.
— Как так? Почему вы уступили ему свое место?
— Да это не я. Это все полковник Дюмулен, которому я поручил командовать охраной ратуши. Когда Лафайет появился на этом своем белом коне с эскортом примерно из дюжины вояк да еще пары десятков мальчишек, бивших в ладоши и восхищавшихся его конем, Дюмулен совсем голову потерял. «Ну, — сказал он, — каждый должен знать свое место», — и тут же отошел в сторону, дав этому доброму дядюшке пройти.
— Смерть и ад! — заревел Самуил, в бешенстве сжимая кулаки. — Так они приберут к рукам нашу революцию!
— О, это уже случилось. Для начала они учредили комиссию, составленную черт знает из кого, и уже обратились к народу с воззванием, чтобы снова его убаюкать. Депутаты тоже вмешались в это дело. Все проиграно. Пойду, запрусь у себя дома. Если опять пойдет стрельба, тогда выйду.
Он пожал Самуилу руку и удалился.
Генерал Дюбур не ошибся: с этой минуты дело революции было окончательно загублено.
Лафайет в свои годы уже не имел той энергии, которая нужна, чтобы руководить народным восстанием; с другой стороны, его прежняя репутация революционера и вольнодумца вооружила его опасным влиянием на массы.
Самуил вошел в ратушу и попытался добиться, чтобы его пропустили к Лафайету.
Но у дверей кабинета генерала дежурил часовой:
— Входа нет.
— Уже! — сказал Самуил. — Революцию сюда больше не пускают. Что ж! Если с властью поговорить нельзя, можно потолковать с народом.
Выйдя из ратуши, он смешался с толпой вооруженных людей, которая, дробясь на группы, запрудила площадь и улицы.
Но Самуил мог говорить все, что угодно, — популярность Лафайета оставалась слишком велика. В глазах толпы он был олицетворением возродившейся революции 1789 года.