Шрифт:
Этнический узор тогдашней Литвы передан в "Долине Иссы" с немалой точностью. По форме имен и фамилий можно судить о литовском или польском самоотождествлении. Пакенас, Вацконис, колдун Масюлис, "погирский американец Балуодис — явные литовцы, об этом говорит древнее, исчезнувшее в славянских языках окончание "с". Девочка Онуте, с которой Томаш проходит первые уроки секса — литовка (по-польски она была бы Ануся). Домчо Малиновский. Сыпневский, Шатыбелько, ксендз Монкевич, тетка Хелена Юхневич, не говоря уже о "чужаках" Буковских — поляки, или по крайней мере склоняются к польской стороне. Гора Вилайняй — литовское название, деревня Погиры — полонизированное (по-литовски Погиры несомненно называются Пагиряй, то есть "Полесье"), Даже имя коровы Марге — явно литовское, оно означает "Пеструха".
Впрочем, семья Томаша, да и многие другие семьи находятся как бы на грани: Дильбин и особенно Сурконт — литовские по происхождению фамилии, в далеком прошлом, по-видимому, Дильбинас и Суркантас. Но так как семья уже не в первом поколении говорит по-польски, она постепенно вытесняется как "панская", "чужеродная". Появляются литовцы нового поколения, такие как учитель Томаша Юзеф (сам себя очевидно, называвший Юозапас или Юозас). "Он принадлежал к тому племени, которое летописцы нашего времени окрестили националистами, — то есть жаждал трудиться во славу Имени. И здесь была загвоздка, причина его обид. Он-то, конечно, имел в виду Литву, а Томаша должен был учить читать и писать прежде всего по-польски. То, что Сурконты считали себя поляками, он расценивал как предательство — трудно найти более здешнюю фамилию. И ненависть к панам — за то, что они паны, сменившие язык, чтобы еще больше отгородиться от народа, и невозможность ненавидеть Сурконта, который именно ему доверил внука, и надежда, что он откроет мальчику глаза на величие Имени, — все эти смешанные чувства выражались в покашливании, когда Томаш листал перед ним хрестоматию. С другой стороны, бабка Томаша Мися Сурконтова "была очень недовольна этими уроками и братанием с "холопами" она не допускала и мысли о существовании каких-то там литовцев, хотя ее фотография могла бы послужить иллюстрацией к книге о том, какие люди веками жили в Литве". Трения приводят к слепой ненависти и даже к преступлениям. В разговоре с Вацконисом Юзеф утверждает: "все славяне — что поляки, что русские — одна дрянь, а сам Вацконис шныряет в окно Томаша гранату, которая закатывается под его кровать, но не взрывается. Все это — признаки нового иска, куда более нетерпимого и жестокого, чем прежние. Не следует удивляться, что в сознании Томаша зарождается недоверие, когда при нем слишком много рассуждают о гербах и знаменах. Является "нечто вроде двойной привязанности" Здесь очевиден автобиографический подтекст: Милош был одинаково привязан к Польше и Литве, препочитал называть себя не поляком и не литовцем, а последним гражданином Великого Княжества Литовского — в чем-то более человечной страны.
Любопытно, что герой "Долины Иссы" в ранней рукописи должен был носить фамилию Валенис. Милош мыслил его как этнического литовца, отпрыска состоятельной крестьянской семьи, который должен был стать священником и епископом. Духовную стезю в те времена избирали многие литовские интеллигенты, в том числе писатели и поэты. В царскую эпоху только она была доступна для литовца, получившего образование, но желающего оставаться в Литве, прочие должны были искать себе работу в других углах империи. Валенис — не случайная фамилия: исследователи установили, что она встречалась и встречается в родных местах Милоша. Дочь управляющей имением Шетейне, Жукаускайте, вышла замуж за Антанаса Валениса (кстати, их сын, тоже Антанас, в 2000–2006 годах был министром иностранных дел Литовской республики). Но вскоре Милош решил сделать Томаша не крестьянским сыном, а шляхтичем, придав его семье черты своей собственной. Дильбины — это Милоши (по-литовски Милашюсы), отцовская ветвь, а Сурконты — это Купаты (по-литовски Кунотасы), материнская ветвь. Многие факты и имена взяты из семейной хроники. Текла — мать Милоша Вероника, бабушка Мися — ее мать Юзефа Сыруць (Сирутис). Однако в конце романа Томаш также хочет стать ксендзом: религиозная проблематика в романе остается стержневой.
Этот стержень придает "Долине Иссы" новые уровни сложности. Метафизика романа двоится: под христианским слоем просвечивает более древний и примитивный, изображенный не без юмора или иронии, но все же значительный. И поляки, и литовцы — католики. Но в среде, говорящей по-литовски (в меньшей степени в польскоязычной), очень долго сохранялись — пожалуй, и сейчас сохраняются — остатки язычества. Литва крестилась последней в Европе: та ее часть, что на восток от Иссы-Нявежиса, приняла новую веру в 1387 году, та, что на запад — только в 1413-м. Реликты язычества — в легендах, гаданиях, обычаях, песнях — Милош подчеркивает на каждом шагу. Часть из них, несомненно, восходит к реальным воспоминаниям его детства и юности, часть заимствована из книг польских и литовских романтиков — они также были ему знакомы с ранних лет. Такова, например, история Сауле-солнца, Месяца и громовержца Перкунаса, известная по первому сборнику литовских народных песен который и 1825 году издал профессор Кенигсбергского университета Людвиг (Людвикас) Реза. Рассказы о разнообразной нечисти напоминают о прославленном сборнике с занятным названием "Из жизни привидений и чертей" (1903) литовского фольклориста, национального деятеля Ионаса Басанавичюса. Когда деревенские девушки поют песню о женихе-мертвеце, в ней легко увидеть древний сюжет Леноры — русскому читателю знакомый по балладам Жуковского. Другие мифические мотивы можно найти в сочинениях историка Теодора Нарбута, жившего в середине XIX века: Нарбут не чуждался стилизации и прямого вымысла, но именно поэтому был — и по сей день остается — очень популярным. Из Нарбута взят, например, идол Рагутис, литовский Вакх или Приап, статуя которого смущает ксендза Монкевича:
"Настоятель гневно хмыкал, ерзая на стуле, когда читал о неслыханном изобилии богов и богинь, почитавшихся некогда в стране, и узнавал знакомые, на удивление стойкие суеверия, над искоренением которых трудился. Неизвестно, душеполезно ли такое чтение. К примеру, закрываешь ты книгу, снимаешь очки и приступаешь к другим делам, как вдруг совершенно неожиданно встает перед тобой образ Рагутиса — такого, каким его откопали где-то в лесных песках. Толстый божок пьянства и разврата, вырезанный из дубовой колоды, лукаво усмехается: его ступни в деревянных башмаках огромны — он стоит на них, не нуждаясь в опоре, во всей своей старательно изображенной непристойности, in naturalibus. И не думать о нем решительно невозможно.
Костел в Гинье построен на месте древнего языческого капища. Тетка Томаша отправляется к колдуну за лекарством для овец, и это считается совершенно естественным. Местные жители уверены, что излечиться от укуса гадюки "можно с помощью заговора, или прижигая рану раскаленным докрасна железом, или напившись до белой горячки, но лучше всего применять все три средства одновременно". Язычество и христианство причудливо перемешаны в сознании бабушки Миси Сурконтовой: "Интересовалась она прежде всего колдовством, духами и загробной жизнью. Из книг читала только жития святых, но, по-видимому, ее не занимало их содержание, а пьянил и приводил в мечтательное состояние сам язык, звучание благочестивых фраз. ‹…› В разных мелких происшествиях она угадывала предостережения и указания Сил. Ибо в конечном счете надо знать и уметь правильно себя вести — тогда окружающие нас Силы услужат и помогут". У бабки многое унаследовал сам Томаш: "…он был одиноким ребенком в царстве, которое менялось по его воле. Черти, быстро съеживавшиеся и прятавшиеся под листьями, когда он подбегал, вели себя как куры, которые, всполошившись, вытягивают шею и таращат глупый глаз". Переходя от литовской мифологии к ее "метамифологическому" обсуждению, Милош говорит.
"Может быть, трухлявые ивы, мельницы и заросли по берегам особенно удобны для существ, которые поназываются людям, только когда сами того пожелают. Видевшие их говорят, что черт невысок, ростом с девятилетнего ребенка, носит зеленый фрачок, жабо и белые чулки, волосы заплетает в косицу, а в башмаках с высокими каблуками пытается скрыть копыта, которых стесняется. К этим рассказам следует относиться с некоторой осторожностью. Весьма вероятно, что черти, зная суеверный трепет народа перед немцами — людьми торговыми и учеными, — стараются придать себе серьезности, одеваясь как Иммануил Кант из Кенигсберга. Недаром на берегах Иссы нечистую силу называют еще "немчиком" — имеется в виду, что черт стоит на стороне прогресса. Однако трудно предположить, что они носят такие костюмы ежедневно. ‹…› И как отличить существ, появившихся здесь с приходом христианства, от других, прежних местных жителей: от лесной колдуньи, подменяющей детей в колыбелях, или от маленьких человечков, выходящих ночью из своих дворцов под корнями черной бузины? Есть ли между чертями и прочей тварью какой-то сговор, или они просто живут друг возле друга, как сойки, воробьи и вороны? И где тот край, куда прячутся те и другие, когда землю давят гусеницы танков, у реки копают себе неглубокие могилы приговоренные к расстрелу, а среди крови и слез, в ореоле Истории, встает Индустриализация? Можно ли представить себе съезд в пещерах — глубоко в недрах земли, где уже жарко от огня жидкого центра планеты, — на котором сотни тысяч маленьких чертей во фраках серьезно и с грустью слушают ораторов, выступающих от имени центрального комитета ада?"
Здесь — под покровом иронических фраз — скрыты крайне серьезные и важные для Милоша темы: речь идет о рационализме, духе науки и прогресса, которые в XX веке привели к безумию и аду на земле. От архаических, даже смехотворных верований перебрасывается мост к богословию — а также и к истории. Мировое зло всегда было в центре философских раздумий Милоша. Он многие годы интересовался манихейством и даже пытался как-то соединить его элементы с христианским учением (манихейство — гностическая религия, полагающая зло активной силой, а не просто нехваткой добра). Надеждой и даже амбицией Милоша было создание некоей "пострационалистической" науки, учитывающей опыт таких мыслителей, как Эммануил Сведенборг, Уильям Блейк и старший родственник самого поэта, французский автор Оскар Милош: эта наука рассматривала бы человека не как результат биологической эволюции, а как странное существо, одинокое во вселенной, таинственное для самого себя и постоянно преодолевающее свои границы. Можно по-разному оценивать эти взгляды Милоша, но он был последователен.