Шрифт:
Владимир Васильевич перебирал в памяти встречи с друзьями, концерты, спектакли, на которых бывал в это лето, и все же вновь и вновь возвращался к недавней встрече с Горьким у Репина: «Репин надеялся поразить меня концертом, который долго готовили специально для меня, в приглашении прямо обещал, что у него будет целое музыкальное собрание, две певицы, которые просто требуют, чтоб я послушал их пение, одну он так расхваливал, дескать, будет петь «Детскую» Мусоргского, она его обожает и поет превосходно, как пела сама Александра Николаевна Молас… Ну как тут не соблазниться… Репин концертом меня не поразил, а вот знакомством с Горьким можно и погордиться. И на этот раз я оказался с выигрышем… А ведь сначала с недоверием всматривался в меня, словно ощупывал глазами, но потом нарочитая гордость сползла с его лица, как только увидел, что я – не барин и не чиновник, каким, видимо, он меня представлял по моему служебному положению, все-таки статский советник, высокий чин по табели о рангах, генерал, ваше превосходительство, хоть и штатский. Не любит он ни чиновников, ни господ, а тут появился в добротном сюртуке, белая рубашка с золотыми запонками… Не зря ведь он был одет по-простому, как фабричный рабочий, толстовка и сапоги. Изрядный вызов бросает интеллигентному обществу. Но надутость и недоброжелательство незаметно куда-то улетучились, стал чудесным, преотличным малым, стал самим собой… И так дружески заговорил, что просто страх… И оказался прехорошим, преинтересным, преотличным малым, к сожалению, малоразговорчивым, но Феденька говорит, что этакая неразговорчивость на него находит, а потом разговорится, нужно только его завести. А сколько глупейшего вздора, выдумки, а то и прямой лжи читал и слышал про него, а он совсем другой…»
И вновь нетерпеливо вышел за ворота, вдали увидел мчавшихся лошадей. Быстро скрылся за воротами и махнул рукой дожидавшимся сигнала Маршаку и Герцовскому, стоявшим с подушкой, на которой возлежал пергаментный свиток с адресом: «Трем гостям со четвертым».
Бубенцы смолкли, из коляски выходили Илья Репин с женой, Алексей Максимович Горький… Как давние друзья обнялись, словно не виделись много лет, так уж полагалось по торжественному случаю. Удивленные гости приостановились, когда к ним подошел маленький гимназист и громким голосом произнес:
То не соколы по поднебесью, Не цари-орлы быстролетные Там вдали высоко показалися, С ясным взором, крылами могучими. Как в большом селе славном Парголове, В той ли деревне Старожиловке, У старого боярина Володимера, Растворились ворота тесовые Пред гостями пред великими. Гой вы, гости, гости славные, Мы давно о вас вести слышали. То не бор шумит и не гром гремит В бурю грозную, в полночь темную: Это голос Федора Великого, Славного богатыря Ивановича. Горы с трепетом содрогаются, Темны лесушки преклоняются, И что есть людей – все мертвы лежат. Загреми же ты мощным голосом, Пронесись, как гром… Мы послушаем, Задрожим, как лист в бурю по ветру, Припадем к земле и поклонимся: Первому богатырю – Илье Репину, Второму богатырю – Максиму Горькому, Еще третьему – Федору Великому.– Слава! – дружно подхватили хозяева Старожиловки.
Уж кончали мы песню звонкую, Песню звонкую, богатырскую — Увидали пыль, будто столб летит, Быстрый конь бежит и земля дрожит. Это мчится он вихрем бешеным, Это брат меньшой, богатырь большой, Александр свет Константинович!– Слава, – дружно подхватили Владимир Васильевич и его команда.
Гости улыбались. Хоть и знали, что «у старого боярина Володимера» всегда было что-то припасено для встречи, но не ожидали такого восторженного приема.
– Это кто ж сочинил такую былину? – весело спросил Репин. – Уж не сам ли старый боярин тряхнул стариной, своей молодостью, кто-то сказывал, что вы, Владимир Васильевич, пописывали стихи-то?
– Было дело, но былину, как вы говорите, Илья Ефимович, сочинил вот этот дядя Сам, как мы его тут прозвали, Самуил Маршак, адрес же писал давно вам известный…
– Узнаю руку художника и скульптора Элиаса Гинцбурга, – заторопился подсказать Илья Ефимович, молодецки включившись в игру, затеянную «старым боярином».
Горький внимательно вглядывался в Самуила Маршака. Стасов тут же стал рассказывать, взяв под руки Репина и Горького и направляя их в сторону большой деревянной террасы.
– Два года тому назад пришел ко мне маленький четырнадцатилетний мальчуганчик, всего на полтора аршина от пола, и попросил прочитать свои стихи… Ну, думаю, поскучаю, но обижать не буду. И что же? Какая-то особенная моя Фортуна и Удача послала мне еще один кусочек драгоценной парчи на шапочку… Так поразили меня прочитанные стихи, целые поэмы, с изумившей меня талантливостью читал о своей острогожской гимназии, столько острых наблюдений и подробностей быта было развернуто передо мной, от души хохотал, просто до слез, слушая юмористические места поэмы… Так мастерски владеет нашим языком, такие нарисовал картины природы и такие живые сцены, так точно сумел передать живость действующих лиц, их речи и душевные движения, что я просто диву давался и не знал, верить ли самому себе или считать все это сном: ведь передо мной сидел гимназистик в мундирчике с серебряными галунчиками у горла, с блестящими пуговичками во всю грудь. Смотрел на него, восхищался его стихами и переводами и думал: «На ловца и зверь бежит». А через несколько дней повез его в магазин и накупил ему столько книг, сколько он смог донести, – Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Баратынского… Так увлек меня этот мальчишечка, что я сводил его к самому знаменитому нашему фотографу и полученную фотографию отвез показать Льву Толстому. И говорю ему чуть ли не при первой встрече: «Так вот что сделайте мне, ради всего святого, великого и дорогого: вот, поглядите на этот маленький портретик, что я только на днях получил, и пускай ваш взор, остановясь на этом молодом, полном жизни личике, послужит ему словно благословением издалека!» И что вы думаете? Великий писатель долго-долго смотрел на молодое, начинающее жить лицо ребенка-юноши. Перевел его из острогожской в петербургскую гимназию, но здоровьем слабоват, северный воздух не для его легких…
Горький с интересом слушал монолог увлекшегося Владимира Васильевича, а Репин постоянно оглядывался, беспокоясь о том, как бы не заскучала без него Наталья Борисовна Нордман, на которой он недавно женился.
– Что, уже заскучали? – ехидно спросил Стасов. – Ладно уж, идите к дамам, а мы с Алексеем Максимовичем прогуляемся, пока нет Федора Большого и Глазуна.
Репин ушел, а Стасов и Горький направились по дорожке, миновали цветочные клумбы.
– Поливаю каждое утро, если нет дождя, – бросил мимоходом Стасов, стараясь вовлечь в серьезный разговор все время молчавшего Горького.
Но Алексей Максимович сам определил тему разговора.
– Как себя чувствует в Таганской тюрьме Елена Дмитриевна? – неожиданно спросил он.
– Вы знаете…
– Да, я наводил справки, моя жена, Мария Федоровна Андреева, может, слышали, артистка Художественного театра, рассказывала о тех, кто сидит в Таганской тюрьме, назвала и Елену Стасову. Я сразу вспомнил наш разговор у Репина, свою замкнутость, которая, Владимир Васильевич, легко объяснима – уж очень много предавали меня, наговаривали властям предержащим и такое, что я и не думал, тем более не писал. А теперь я знаю, что в вашей семье есть мои единомышленники…