Буйда Юрий Васильевич
Шрифт:
– Врешь, конечно. Просто поймала она тебя. Давно хотела на себя руки наложить, да за мальчишку боялась. А ты на мальчишку клюнула. Ну да дело хозяйское. Садитесь в коляску оба. А я бабам по пути крикну, чтоб прибрали ее.
– Веревку верни.
– Чего? – Петр вдруг отвернулся. – Верну. Чужого имущества не надо.
Машенька вернулась домой ночным поездом. Встречала ее одна Смушка, по такому случаю вырядившаяся в яркое платье и даже прошедшаяся сапожной щеткой с черным гуталином по седым ресницам.
Она приняла чемодан и полусонного мальчика.
Поцеловались – со свиданьицем.
– Мальчик-то чей?
– Мой.
– Вижу, что твой, – рассердилась Смушка. – Но – чей?
Маша с улыбкой пожала плечами.
Смушка вздохнула, выдохнув облачко черной угольной пыли.
– Вот тебе и Крым.
Узнав про мальчика и не обнаружив у Машеньки знаменитого крымского загара, люди вслух засомневались, была ли девушка в раю. Тогда она при свидетелях пошла в рентгенкабинет, где обезьянка Цитриняк по всем правилам поставила ее где полагается и включила аппарат.
– Вот сердце, – ткнула пальцем в экран мадам Цитриняк. – Точь-в-точь Крым. Мыс Тарханкут. Сарыч. Чобан-Басты. И даже Такиль различим. – Палец врача замер на темной узловатой полосе, двинулся севернее. – А тут жила моя бабушка. – Она вздохнула и закурила папиросу. – У нее был красивейший дом на склоне горы, а вокруг сады… Татары называли ее усадьбу «Карылгачлар дуасый» – «Молитва ласточек». Поэты… Но ласточек там гнездилось и впрямь много.
Когда посторонние тихонько разошлись, мадам Цитриняк выпустила густой клуб дыма и задумчиво сказала Машеньке:
– Я не знаю, как называется этот новый горный хребет на карте Крыма, но у кардиологов это именуется инфарктом. Ты меня поняла, девочка?
Машенька кивнула: да.
– Клавдия Лейбовна, неужели души и в самом деле нету?
– Есть. Поэтому и не видать ее на рентгеноснимках. На пленке только смертное запечатлевается, а душа бессмертна. Из-за этого она так и неудобна людям. Как твой ежик. Что-то ведь не позволяет людям в скотов превращаться. Не страх же – это было бы вовсе глупо. Ежик и мешает. Его на самом деле нет, а – мешает. Я тебе больше скажу: пока человек бессмертен, он и жив. – Она погасила папироску в чашке с холодным чаем. – Не бойся меня, девочка. Просто к старости все обезьяны сходят с ума. Мне уже не нужно ничего знать, потому что я все помню. Это и называется старостью.
Зимой Михасик сильно заболел. Родившийся и выросший на юге, он свалился в страшной горячке из-за сырых морозов, неважного питания и плохой одежды. Вдобавок нужны были лекарства, много лекарств.
Машенька сняла все деньги со сберегательной книжки, но этого оказалось мало. Тогда она отнесла в скупку «берложьи» ложки.
– Пять золотых, – определил скупщик, – но шестая-то – алюминиевая, миленькая. Красиво, конечно, изукрашена, но – алюминиевая.
Машенька вдруг обрадовалась:
– Вот и хорошо, что алюминиевая! А я-то, дура, думала, что серебряная!
И схватив деньги, весело помчалась домой, где ее ждал мертвый Михасик, тело которого успело затвердеть, как глина на морозе.
С кладбища Машенька возвращалась об руку со Смушкой.
– Ты б только глупостей не наделала, – проворчала старуха. – А то у вас в семье чуть что – и в омут…
– Я ж кошка, – смирно ответила Машенька. – А у кошки девять смертей. Я только две прожила, докрымскую и послекрымскую. Теперь надо третью начинать.
Смушка недоверчиво посмотрела на нее, но промолчала.
Вернувшись домой, Машенька повесила на стенку рядом с автографом Достоевского рентгеноснимок своего сердца в рамочке, а ложечку спрятала в коробку, где хранился билет до станции Симферополь. Легла спать. Слезы уже были все выплаканы, одинокой она себя почему-то не чувствовала. Она долго лежала без сна, глядя в потолок, думая о Михасике, наконец с улыбкой закрыла глаза: с закрытыми глазами люди красивее. И сердце не так сильно болит. В раю боли нет. Впереди еще столько жизней и столько смертей. Карылгачлар дуасый. Вечный ежик, согревшись, уснул. Спи, Машенька, – бессмертная, пока живая…
На ночь она привязывала себя за ногу к спинке кровати «висельной» веревкой: каждую ночь ей снилось, будто могучий порыв ветра ее спящую возносит на небо, в бездну то ли райскую, то ли адскую, – а она хотела остаться на земле.
Дынь-дынь, Петрович, дынь-дынь
Никита Петрович был шофером в редакции районной газеты, водил дребезжащий «уазик», который дышал на ладан, был стариком высоким, громоздким, неуклюжим, прижимистым, себе на уме, но я его любил – он был интересным рассказчиком.