Буйда Юрий Васильевич
Шрифт:
– Не повезло тебе, – съязвил Мускус. – А вот мне всегда везло. И сейчас – тьфу, нечистая сила! – повезет.
Он с улыбкой уткнул ствол в висок – грохнул выстрел. Мускус упал.
– Шума, конечно, не оберешься, но все вышло по-моему! – торопливо проговорил Михаил, взбегая на крыльцо, где поджидала его Настенька. – Хочешь – сходи за дом, убедись: моя взяла.
– Считать не умеешь, – сухо ответила Настенька. – Взяла – моя. Подвинься.
И ушла с чемоданчиком в руках вон со двора.
Она поселилась у матери в крошечной комнатушке под крышей, родила мальчика, которого назвала Виктором.
Принимавший роды врач хлопнул малыша по попе.
– Хорошо кричит! А пахнет! – Доктор аж зажмурился. – Ну чистый мускус! Просто зверский.
А через три или четыре дня Настенька получила телеграмму от Мускуса (нарочно задержанную – по уговору – его дружком, начальником почты), в которой значилось: «Ja tebia lublu». Он постеснялся писать русскими буквами слова, которые в городке никто не произносил вслух.
Голубка
Взгляд девочки заставил фотографа выпростать голову из-под накидки и внимательно посмотреть на десятилетнего ребенка, спокойно сидевшего между отцом и матерью. Она была очень красива – ни в мать, ни в отца. Но никому и в голову не пришло бы заподозрить Валентину Ивановну Голубеву в супружеской измене. Илья Ильич, служивший начальником железнодорожной станции, с извиняющейся улыбкой рассказывал о прабабушке, которая из-за своей нечеловеческой красоты так никогда и не вышла замуж: все, кто в нее влюблялся, гибли на дуэлях, пускали пулю в лоб или умирали от яда. Чтобы избавиться от проклятия красоты, прабабушка плеснула себе в лицо кислотой, но стала от этого еще краше и желаннее. На смертном одре она оказалась наедине со своим непорочным сердцем – чистым, как кубик льда.
– Что-то не так? – спросил Голубев одними губами, боясь пошевельнуться.
Пожав плечами, мастер вернулся под накидку. «Наверное, она просто хочет писать, – подумал он. – Или какать». И нажал спуск.
Голубевы жили в домике окнами на пакгаузы и здание вокзала, рядом с которым над старыми каштанами возвышалась водонапорная башня красного кирпича с ржавым флюгером на куполе. Когда мимо проходили поезда, в буфете на стеклянной полке начинала дребезжать одна и та же рюмка. Валентина Ивановна все собиралась приклеить к донышку рюмки бумажку, да руки как-то не доходили. С утра до вечера она хлопотала по дому, готовила, стирала, протирала и, когда уж очень уставала, говорила обычно с вялой усмешкой: «Меня и похоронят, наверное, в фартуке».
Илья Ильич не любил свою службу. Не любил лязг железнодорожных составов, ночные вызовы, ругань с клиентами, скандалившими из-за простойных штрафов, не любил и фразу, которую его подчиненные считали его любимой: «Железная дорога всегда права, даже если не права». Однако он скрывал ото всех эти чувства и делал это так успешно, что числился лучшим начальником станции на отделении, и это тоже его мучило.
По субботам он с дочерью Галей, Голубкой, отправлялся в библиотеку, и это был праздник для обоих. Неблизкий путь до старого двухэтажного дома на площади, где над почтой и милицией размещалась городская библиотека, непременно нужно было проделать пешком – чтобы растянуть удовольствие. Особенно хорошо было зимой, промерзнув на мостах через Лаву, взлететь по деревянной лестнице на второй этаж и войти в жарко натопленную комнату с конторкой, за которой сидел Мороз Морозыч, библиотекарь с ватной шевелюрой и ватной бородой, скинуть пальто и присесть на корточки перед открытой печной дверцей, рядом с которой громоздились пахучие слезящиеся сосновые поленья. А жарким летним днем здесь было прохладно и приятно пахло бумажной прелью. Настоящее же пиршество начиналось, когда Голубев и Голубка принимались перебирать книги. На это уходило часа два, три, а то и четыре, с перерывом на чай и разговоры с Морозом Морозычем.
– Библиотека и есть коммунизм, – говорил Илья Ильич. – Или рай, если хотите. Братство великих душ и умов. Здесь слиты все достижения красоты, уравновешивающие друг друга в гармоническом целом, которое и спасет мир, как говорил Достоевский…
– Достоевский говорил о красоте Христа, – возражал Мороз Морозыч.
– Христос – мечта, которая если где и жива, так только в этом же раю, на родине души…
Домой они приносили старенький портфель с железными уголками, набитый книгами так, что его невозможно было закрыть и приходилось нести под мышкой.
Валентина Ивановна с напряженной и усталой улыбкой наблюдала за мужем и дочерью, которые весь вечер разбирали добычу.
– И стихов набрали, – с удивлением говорила она. – Ну никак не пойму, зачем люди пишут и читают стихи…
– Поэты говорят вслух то, чего обычно люди стесняются, – отвечал Илья Ильич.
В хорошую погоду по воскресеньям они отправлялись к Стене. Когда-то здесь, километрах в двух от станции, был хутор – с двухэтажным жилым домом, конюшней, коровниками и водонапорной башней. Хутор забросили, постройки растащили, и только огромный кусок слепой стены, покрытый пятнами лишайников и исчерченный серебряными следами слизней, торчал над разросшимися на развалинах бузиной и ежевикой.
Однажды Илья Ильич сделал открытие: если встать на кочку метрах в пятидесяти от стены и крикнуть, стена ответит удивительно четким эхом.
Расстелив на траве брезентовый плащ, родители пили легкое вино и закусывали, а потом молча сидели рядышком, думая каждый о своем. Галя-Голубка гоняла ящериц в кирпичных осыпях между кустами бузины или играла в эхо.
– Розенкранц! – выкрикивала она.
– Розенкранц! – отвечала стена чистым голосом.
– Душа моя!
– Душа моя!..