Буйда Юрий Васильевич
Шрифт:
– Какая животная взбирается на дерево на шести ногах, а спускается на двоих? – спросил Урблюд.
Лицо учителя из красного сделалось оранжевым и погасло до желтого, после чего слегка позеленело.
Глядя на него своими синими глазами, Урблюд повторил вопрос. Шибздик беспомощно открыл и закрыл рот, в котором бессильно шевельнулся фиолетовый язык.
Выигранную десятку Колька небрежно бросил на стойку.
Феня безжалостно открыла три бутылки водки для честной компании.
Под смех и подначки мужиков Шибздик натянул пальто и направился к двери, но все же не удержался и спросил:
– Ну и какое же это животное?
Урблюд вытащил из нагрудного кармана мятую рублевку и с невозмутимым видом протянул Шибздику.
Именно тогда и треснул фаянсовый ангел, стоявший на буфете, – от хохота, уложившего мужиков на пол и разбудившего сытых свиней во всех окрестных сараюшках…
Ежесубботнее молчание Сугибина становилось все невыносимее. Он по-прежнему не обращал внимания на Феню, чем все больше уязвлял ее самолюбие.
– А зря ты вокруг него приплясываешь, – заметил однажды дед Муханов. – В старину в трактирах музыкант посылал с шапкой по кругу мальчонку, которому в другую руку всовывали живую муху – ее нужно было живой и вернуть. Если мальчонка возвращался с дохлой мухой, его тотчас били: ясно, что по пути деньги крал. Поняла? Сугибину твоему никогда не удалось бы вернуться с живой мухой.
Феня отмахивалась от предостережений.
В тот вечер, когда пастух, как обычно, жестом потребовал свою порцию водки и пива, Феня по пути из кухни в зал заскочила в туалет и помочилась во вторую кружку. Залпом выпив водку, Сугибин хватанул «пива» – и тотчас сообразил, что на самом деле было в кружке. Впервые мужики увидели его разъяренным.
Не успев даже сорвать с себя фартук, Феня бросилась бежать. Сугибин кинулся следом.
В изложении множества рассказчиков, подчас противоречивших друг другу, дальнейшие события развивались следующим образом.
Пока Феня металась по лабиринту сараюшек вокруг Красной столовой, пастух неторопливо шагал от сарая к сараю, вбивая каблуки в землю. Почуяв его приближение, свиньи вдруг испуганно замирали, а Феня, забившаяся было под ворох мешков или за штабель досок, ни с того ни с сего выскакивала из укрытия и мчалась не разбирая дороги. Пастух не спешил. Наконец он загнал Феню в тупик. Сунув руки в карманы плаща, он холодно наблюдал за женщиной, прижавшейся спиной к двери сарая. Его молчание стало невыносимым. Феня попыталась придать лицу гордое выражение и даже было отважно двинулась пастуху навстречу, но в двух шагах от него вдруг упала на колени. Как утверждал дед Муханов, Сугибин силой взгляда поставил ее на колени. Пастух никак не отреагировал ни на Фенину улыбочку, ни на ее лепет. Он чего-то ждал. Феня вдруг поняла, что ни одна свинья в этом запутанном лабиринте не осмеливается подать голос в страхе перед Сугибиным, – и тут-то она и обоссалась. Но и этого очевидного доказательства пастуху было мало. Выдержав паузу, он извлек из кармана большой складной нож и протянул его Фене. Разводов-младший клялся и божился, что Феня, действуя словно во сне или под гипнозом, сама открыла нож и отсекла себе мизинец, при этом не сводя взгляда с сугибинского лица. Вот так просто открыла нож, опустила левую руку на подвернувшийся чурбачок и не глядя отмахнула себе палец. Нож выпал из ее руки. Она обернула руку подолом платья, но пастух даже не взглянул на ее пышные белые ляжки. Подняв нож, он тщательно обтер лезвие, сложил и убрал в карман и только после этого что-то сказал Фене. Она кивнула. Не заходя в столовку, Сугибин вскочил на каурого и ускакал.
– Доигралась, – сказал Леша Леонтьев, хмуро глядя на ее забинтованную руку. – Думала, зря тебе про него говорят? Дыма без огня не бывает. Думать надо… Голова тебе зачем?
Феня подняла лицо от тарелки и тихо-тихо ответила:
– Я ею ем.
Свадьбу сыграли в Красной столовой. Сугибин был настроен миролюбиво и даже продемонстрировал искусство обращения с кнутом, в котором ему не было равных.
Кнут этот был сплетен из узеньких сыромятных ремешков. Говорили, что заспорившего с Сугибиным Коляню Лошакова старший пастух убил одним ударом своего «змея-горыныча», как он называл кнут. Доказать, правда, это никому так и не удалось. Рассказывали также, что Сугибин однажды в лесу при помощи своего страшного орудия лишил Наденьку Фуфыреву слуха и девственности, а также двух пальцев на правой руке. Впрочем, ее матушка-алкоголичка при этом всегда уточняла, что глухой и беспалой Наденька родилась, а девственности лишилась задолго до встречи с пастухом.
Размяв руку и «змея-горыныча», Сугибин под восхищенные крики подпивших мужиков одним ударом оставил от залетного воробья лишь горстку перьев, оторвал хвост пробегавшей собаке и перерубил надвое сидевшую на заборе кошку.
Феня родила дочку Верочку, которую В Шинели прозвал Веточкой. Он по-прежнему каждый вечер проводил в Красной столовой, не вмешиваясь в разговоры и не откликаясь на приглашения к выпивке. К нему привыкли, как привыкли к треснувшему фаянсовому ангелу на буфете или жалобной книге над Фениной головой. Его занимала одна Веточка. Она забиралась к нему на колени, и они подолгу о чем-то разговаривали. Старик называл ее своей подружкой. Глядя на них, Феня иногда с трудом удерживалась от слез. Но стоило ей бросить взгляд на свой обрубленный мизинец, как сердце ее вновь обращалось в ком мерзлого коровьего дерьма, по ее же собственным словам.
– У меня нет сердца, – сказала она старику, – у меня там ком мерзлого коровьего дерьма.
– Так не бывает, – возразил он. – Переезжай ко мне, будем жить втроем – ты, я и Веточка. С Сугибиным ты не живешь, а умираешь.
– Откуда тебе знать, что такое любовь? – с горечью откликнулась Феня.
– Я знаю, – сказал он.
Он жил пепельной жизнью. По утрам, шаркая подошвами своих огромных башмаков, он подметал Семерку и больничный двор. Ребятишки дразнили его, швыряли камнями и плевали, и, если они уж слишком донимали, только тогда В Шинели останавливался, медленно поворачивал к мучителям свое пепельное лицо и с печалью в голосе спрашивал: «Разве можно так мучить человека? Не надо, пожалуйста…» (И двадцать, и тридцать лет спустя я вспоминал этот взгляд умирающего животного и его тихий, исполненный невыразимой муки голос: «Пожалуйста…») На досуге он вырезал ножиком деревянные фигурки, которые со временем становились Веточкиными куклами. Изредка Феня с дочкой заглядывала к старику за новой игрушкой и всякий раз прибирала его комнатенку, стараясь придать ей жилой вид. И всякий раз старик предлагал ей уйти от Сугибина, который, это знал весь городок, раз в неделю непременно избивал жену – для порядка.
Когда Феня сказала: «Откуда тебе знать, что такое любовь?» – В Шинели и поведал ей историю, которую даже ко всему привычные завсегдатаи Красной столовой посчитали неправдоподобной, хотя и заметили при этом: «В России все может быть. Даже любовь».
Он был следователем НКВД, винтиком в машине, которая перерабатывала людей в идею. Он честно выполнял свой долг. Работал, не щадя себя. Он никогда не задавал себе – а другим и подавно – дурацких вопросов вроде: правильно ли то, что он делает, виновны ли люди, которых он отправляет в лагеря и тюрьмы, нет ли во всем этом ошибки… Нет, как и многие другие, как миллионы других в России, он не давал воли таким мыслям. Само собой разумелось, что эти люди были виновны. Само собой разумелось, что он поступал правильно, то есть так, как не мог не поступать. Единственный вопрос, который он себе задавал – себе, одному себе – и на который до поры не находил ответа, был вопрос смешной, наивный, глупый: боится ли власть красивых женщин? Их было много – приятных, милых, обаятельных, привлекательных, – но красивой не было. Не встречал он таких, хотя и был готов к встрече, как другие – немногие – всегда готовы к встрече с Богом. Задавая им вопросы и вслушиваясь в их сбивчивые ответы, он пытался понять лишь одно: боится ли власть красивых женщин? Одних привозили в мехах и шелках, от них пахло хорошими духами, кожаными сиденьями дорогих автомобилей и вином, которое доставлялось самолетами из Массандры; других брали на службе, и они входили в его кабинет, привычно обдергивая деловой пиджачок, выжидательно глядя на него как на нового начальника; третьих брали из постели – от них веяло льняным теплом, прощальным поцелуем сонного ребенка, иногда – принятым наспех лекарством; были и такие: в ватниках, грубой обуви, с обветренными лицами и уродливо расплющенными руками в ссадинах и смазке; доводилось ему допрашивать женщину, с мундира которой не успели срезать нашивки комбрига, – она отвечала сухо и обреченно… Иногда женщины были готовы пожертвовать честью, чтобы избежать назначенной участи, – он отклонял их намеки, презирая этих дур за то, что они так и не поняли: самое страшное уже случилось. Стоило им убраться с глаз, как он умело вычеркивал их из памяти. Он знал, что их изнасилуют, унизят конвоиры, начальники лагпунктов и прочие животные, находившиеся на содержании у Системы. Что ж, таковы правила игры, и он принимал их. Он не удивился бы, окажись он вдруг в камере, на этапе, у расстрельной стенки. У него не было вопросов, кроме одного: боится ли власть красивых женщин? Быть может, этот вопрос и заменял ему душу, как другим – пьянство или игра в шахматы. (Возможно, кто-то другой на его месте задал бы иной вопрос: боится ли власть детской крови? стариков? себя? – но это были не его вопросы.) Опыт подсказывал, что власть не боится никого и ничего, она бесстрашна, как мертвец или сумасшедший.