Даль Владимир Иванович
Шрифт:
– – Вот он перед вами, куманёк,- продолжал старик,- надеюсь, вы позволите мне называть вас кумом и не откажетесь крестить у меня сына – жена, проси старого друга нашего: крестины в будущую среду. Акулина, размотай свивальник, раскинь пеленки, дай нам поглядеть на малютку, в первобытном виде его, как бог его сотворил нам на радость, а себе на славу; а ну, покажи!
Мальчишку развернули, и вторая флейта стал щупать его кругом, перебирать по нем пальцами, как по флейте.
– – А! – сказал он наконец, когда ребенок начал покрякивать и повертываться.- А да; животно-душевный человек в мальчике этом сказывается только посредством пяти чувств, острых, тонких, чутких; умственно-душевный человек решительно преобладает; он редко будет увлекаться внешними впечатлениями, а будет творить самобытно. Воля ваша, это будет гений!
Между тем гению надоело лежать нагишом или ему досадил вторая флейта, который месил и щупал его со всех концов, беспощадно, словом, Христиан Христианович прогневался, начал блажить и заревел таким страшным голосом, какой иногда только вырывается, может быть, и то невзначай и целою октавой ниже, из какого-нибудь серпана.
Вы видите сами: каша полетела, ложки и плошки полетели, чепец со старой Акулины полетел, няня приговаривает во все горло: утки летели, гуси летели, козы летели, бараны летели – топает ногой и трезвонит во всю силу в валдайский колокольчик; больше действовать ей нечем, не взыщите; маменька, желая утешить своего Христиньку, схватила арфу, ударила в струны и переливается во все лады: тра-ла-ла, тра-ла-ла; папенька дерет на скрыпке немилосердно второе, веселенькое колено гросфатера, не дав себе даже времени настроить скрыпку, и кричит, поплясывая с ноги на ногу: оло-ло, оло-ло! Для постороннего слушателя музыка эта, видно, тяжела; алхимика и черепослова нашего по крайней мере она осилила и одолела. Он, конечно, и сам был музыкант и надувал вторую флейту не хуже того, как новый кум его пилил знаменитую вторую скрыпку, но от такого разногласного концерта убрался на другой край комнаты, заткнул уши и спешит высунуть хотя одну голову с ушами на свежий воздух, предавая остальную часть грешного тела своего на истязание.
Премудро устроено все на свете: вечного нет, и всякая беда и горе, все временно. И Христинька блажил не более как часа два или три, а затем успокоился, и все находили, что он преумный ребенок. Когда же случалось и после, что подобная хандра на него находила, то меры успокоения были всегда почти одни и те же: все наличные музыкальные инструменты, все певчие и не певчие голоса, валдайский колокольчик, кулак, которым няня барабанила до устали по столу, тра-ла-ла, оло-ло и прочее. Если этим не удавалось унять крикуна, то по крайней мере можно было заглушить самый крик и воображать притом, что ребенок забавляется.
Христинька рос не по дням, по часам, подрастал, по мере того, как его кормили лапшой и сменяли пеленки, но не умел никогда попросить того, что ему хотелось, а изъявлял всякое желание свое криком, который соразмерялся со степенью прихоти или настойчивостью желания; таким образом Христинька смолоду бессознательно еще посвящался во все таинства обаятельной мусикии; переливаясь день-деньской голосом своим из pianissimo {очень тихо (ит.).} и piano {тихо, слабо (ит.).} через crescendo {постепенно увеличивая силу звучания (ит.).} в forte {сильно, громко (ит.).} и оглушительное fortissimo {очень сильно (ит.).}, начиная напев свой иногда largo, larghetto, adagio, adagio con espressione {медленно, торжественно; замедленно (умеренно медленно); тихо, спокойно; спокойно, выразительно(ит.).}, он по мере того, как няня старалась отвлечь внимание его от приглянувшейся ему вещи, бил меру ногами и руками, переходил внезапно в allegro vivace, presto, prestissimo {сильно и одушевленно; скоро, быстро; очень быстро (ит.).} и оканчивал нередко свою импровизацию такой запутанной хроматической фугой, от которой у слушателей волос подымался дыбом, фугой, которую и сам знаменитый Себастиан Бах не сумел бы развязать и заключить иначе, как подав упрямому мальчишке вещь, за которую он потянулся. То же самое делала и старуха Акулина, и маменька, и папенька, наперерыв один перед другим. Исподволь это вошло в привычку ребенка, и крик заменял Христиньке всякое словесное изъяснение. Скоро в спокойном и тихом домике Виольдамура все пошло вверх дном: стаканам, чашкам – с вензелями и без вензелей – оставалось одно только убежище и спасение от новорожденного музыканта: старинный стекольчатый шкаф, на который Катерина Карловна по этому поводу отпустила в ремонт для постройки занавески одну из поношенных цветных исподниц своих. Это сделалось необходимым, потому что острый глаз Христиньки проникал сквозь стекольчатые двери шкафа, и ребенок не принимал никаких отговорок няни, что "чашка де за стеклом в шкафу, а шкаф заперт, а вот постой, папенька придет домой, принесет яблочко" и прочее, но требуя музыкальным способом своим чашку, миску или кружку, достигал-таки наконец цели неслыханною обширностию голоса и возрастающею настойчивостию разнообразной хроматической своей фуги.
По всему этому видно, что из Христиньки должен был выйти со временем замечательный музыкант: в этом по крайней мере были уверены отец и мать; но они довольствовались этою уверенностью, ждали спокойно, скоро ли благодатная природа разовьет самобытные дарования любимца своего, а потому о воспитании, образовании сына на деле мало заботились. Куда девались мудрые и благие намерения Готлиба Амедея, который рассуждал бывало по целым часам о том, как должно воспитывать детей; что сталось со всеми затеями, которые он мысленно готовил для примерного, во всех отношениях, образования своего будущего, ненаглядного детища? Вышел, кажется, один из тех нередких случаев, где слово осталось само по себе, а дело само по себе, как единорог и пушка в известном ответе нашего солдата. Христинька не видал в доме отцовского ничего, кроме струн, смычков, арфы и фортепиан; не слышал ни о чем более, как такой-то опере, балете, увертюре, концерте; имена Моцарта, Гайдна, Тица и других не сходили с языка беседующих; однообразие это прерывалось только обедом, ужином, чаем, завтраком, хозяйственными заботами Катерины Карловны да предвещаниями второй флейты, в которых и отец и мать понимали только одно, что Христинька родился на свет гением и будет гений. Не мудрено, если и сын понимал не больше, гений означало в его понятиях добрый мальчик; он охотно присвоил себе это название и когда не умел еще сказать: я хочу пить или есть, говаривал: жени {(от фр. genie). – гений } хочет пить, чем премного утешал родителей и посетителей, которые обнимали, целовали его и всячески старались упрочить за ним уверенность, что он действительно гений. Готлиб Амедей, с своей стороны, как мы видели, много заботился об исследовании всех природных дарований первенца своего, надоедал всему оркестру, всем собратам своим, рассказами об удивительных способностях сына, о неимоверных дарованиях, которыми тароватая судьба его наделила, и этим почти ограничивались родительские заботы о воспитании сына. Он плохо выучился грамоте, едва знал таблицу умножения, но зато с утра до вечера скрыпел на скрыпке, надувал кларнет, стучал безумолку по клавишам; и эту наклонность к музыке отец в особенности старался поощрять и поддерживать.
Взглянем теперь на праздничную семейную картину, где ребенок отличается на скрыпке – это первая велико-торжественная попытка его в тесном домашнем кругу – отличается перед знатоками, и в том числе перед глухим дядей, с матерней стороны. Старательно водит гений наш смычком и перебирает пальцами, на которые с торжеством глядит предсказатель, вторая флейта, уверяя, что рука Христиньки и по сложению своему настоящий долгоногий паук и сотворена для скрыпки. Дядя, оглохшая отставная валторна, слушает в рожок и принял, про запас, еще другую меру: оставил продушину, растворив рот; это он делает во всех подобных случаях, с тем вероятно, что если де ничего не попадет в уши, то авось попадет хоть в рот. Вторая флейта вооружился очками и не спускает глаз с паучка своего, стараясь небольшим кривлянием пособить крестнику при затруднительной переборке пальцами,- между тем однако же у этого крестника сводит рот под самое ухо. За стулом флейты стоит кларнет, у которого благообразные губки, видно, нарочно устроены таким образом, чтобы плотно охватить мундштучок кларнета и не пропустить мимо косточки ни одной струйки воздуху. За другим стулом видите человека, которого, судя по губам, можно бы причислить к трубачам или тромбонистам, а судя по решительности приемов и плечистым рукам, едва ли он будет не литаврщик. Отец и мать говорят за себя сами, об них говорить нечего; она обливается и умывается слезами радости, не постигая милости Создателя, который даровал ей дожить до такого благополучия; а старик отец, разодевшись для этого чрезвычайного случая празднично – в коричневый сюртук со светлыми пуговицами и накрыв голову вместо колпака париком, впился нежным отчим взором своим в гения, легонько постукивает ногою в меру, между тем как руки, пальцы и манжеты окостенели, кажется, от удивления и невыразимого удовольствия.
Таким образом Христинька подрастал и сменил уже цветную рубашонку и тканый поясок на сюртучок, при котором только белый откидной воротник напоминал еще возраст молодого виртуоза. Отец брал его нередко в оркестр театра, который был для мальчика новым миром; оркестр в особенности привлекал все внимание и любопытство его, и он непременно сам хотел выучиться играть на всех инструментах, в чем успевал с удивительною легкостию. Старика это тешило до крайности, и он не мог нарадоваться на свое милое детище. Кранолог часто ссорился с Готлибом Амедеем за духовые инструменты, требуя, чтобы Виольдамуры раз навсегда от них отказались и оставались при своем смычке; утверждал, что молодому Виольдамуру не дадутся ни кларнет, ни флейта и что это значит только заедать чужой хлеб, но Готлиб уверял, что у сына его ко всем музыкальным инструментам одинаковая способность и что гений этого мальчика ни в чем не может встретить затруднения: тут надобно дать полную свободу природе, говорил он, и более ничего. Пожиная лавры в кругу снисходительных к ребенку музыкантов, Христинька стяжал успехами своими почетное имя Христиана Христиановича; отцу такая вежливость собратов его чрезвычайно польстила, а Катерина Каролина, вспомнив предсказание мужа своего, что придет де время и Христинька будет Христиан Христианович – с того самого дня, в который услышала, до какого почету дожило единственное детище ее – не называла его никогда иначе, как по отчеству,- хотя даже говорила с ним по-немецки, например: "Либер {милый (нем.).} Христиан Христианович, выпусти кошку на двор, она царапается в двери".
Что шагнет человек, что перекачнется неугомонный маятник, то невольно вспоминаешь о суетности мирской, о непостоянстве, изменчивости счастия. На немногих страницах нашего рассказа мы уже вторично возвращаемся к этому роковому предмету и по необходимости еще не раз будем к нему возвращаться. Счастливая невеста идет к венцу, подав вожделенному жениху своему с любовию руку – блаженству, кажется, не предвидишь конца, столько его впереди – но через две недели какой-нибудь оборотень пробежит между молодыми – и где тот ангел кротости, где невеста? Нет ее; она и сама уже оборотилась, против воли и сознания своего, в злую бабу. Докучливая, пронырливая муха села честному, трудолюбивому и довольному судьбой своей чиновнику на висок; занятый спешными делами, прилежный писец чинил в это время перо, хотел, вышедши из терпения, второпях обмахнуться от мухи, поразил ее на месте и выколол себе перочинным ножичком последний и единственный глаз свой, потому что другой был уже утрачен в младенчестве: и человек этот, со всей семьей своей, пошел по миру. Утомленный дневными заботами артельщик заснул над коварною свечой, хозяин дома сидит в дружеской беседе на другом краю города – бьет полночь, пора домой, он прощается и едет – но дому нет; стоят одни обгорелые стены, и в стенах этих тлеют еще остатки всего наживного добра зажиточного хозяина и две безобразные головни, два трупа родных и милых сердцу счастливого семьянина. Нам хорошо об этом рассуждать, мы пообжились и пообтерлись на свете и, может быть, познали уже на горьком опыте, во что верить, во что не верить, чего ожидать от самих себя, от других и от самой судьбы, чем оканчиваются все залетные грезы наши – мы давно уже прочли и постигли сердцем приговор человечеству: "На величественном корабле под всеми парусами несется юноша в открытое море, на утлой теснице спасается после крушения старик"; но бедному Христиану Христиановичу было еще много горького опыта впереди и богу одному известно, достанет ли у него сил перемочься и устоять против этой вечной вражды стихий, судьбы и людей, которая застает нас, едва ли не в колыбели, всегда врасплох, встречает и провожает по всем переходам и путям юдольной жизни.