Шрифт:
Она смутилась, мгновение подумала и объявила напрямик:
— Вот еще!.. Не пойду!..
Кругом поднялось движение: все спорили и выискивали причину такого требования. Подошел граф:
— Вы неправы, мадам, потому что ваш отказ может повести к серьезным неприятностям. Никогда не следует противиться людям, которые сильнее нас. Это приглашение, несомненно, не представляет никакой опасности; вероятно, надо выполнить какую-нибудь формальность.
Все присоединились к графу, стали упрашивать Пышку, уговаривать, увещевать и, наконец, убедили ее: ведь каждый опасался осложнений, которые мог повлечь за собой столь безрассудный поступок.
В конце концов она сказала:
— Хорошо, но делаю я это только для вас!
Графиня пожала ей руку:
— И мы так вам благодарны!
Пышка вышла. Ее дожидались, чтобы сесть за стол.
Каждый сокрушался, что вместо этой несдержанной, вспыльчивой девушки не пригласили его, и мысленно подготовлял всякие банальные фразы на случай, если и он будет вызван.
Но минут десять спустя Пышка вернулась, вся красная, задыхаясь, вне себя от раздражения. Она бормотала:
— Ах, мерзавец! Вот мерзавец!
Все бросились к ней, желая узнать, что случилось, но она не проронила ни слова, а когда граф начал настаивать, ответила с большим достоинством:
— Нет, это вас не касается; я не могу этого сказать.
Тогда все уселись вокруг большой миски, распространявшей запах капусты. Несмотря на это тревожное происшествие, ужин проходил весело. Сидр был хорош, и чета Луазо, а также монахини пили его из экономии. Остальные заказали вино; Корнюде потребовал пива. У него была своя собственная манера откупоривать бутылку, пенить пиво, разглядывать его, наклоняя, затем подымая стакан к лампе, чтобы лучше рассмотреть цвет. Когда он пил, его длинная борода, принявшая с течением времени оттенок любимого им напитка, словно трепетала от нежности, глаза скашивались, чтобы не терять из виду кружку, и казалось, будто он выполняет то единственное призвание, ради которого родился на свет. Он мысленно как будто старался сблизить и сочетать обе великие страсти, заполнявшие всю его жизнь: светлый эль и Революцию; несомненно, он не мог вкушать одного, не думая о другой.
Г-н Фоланви с женой ели, сидя в самом конце стола. Муж пыхтел, как старый локомотив, и в груди у него так клокотало, что он не мог разговаривать за едой; зато жена его не умолкала ни на минуту. Она рассказала все свои впечатления от прихода пруссаков, описала, что они делали, что говорили; она ненавидела их, прежде всего, потому, что они стоили ей немало денег, а также потому, что у нее было два сына в армии. Обращалась она преимущественно к графине, так как ей лестно было разговаривать с благородной дамой.
Рассказывая что-нибудь щекотливое, она понижала голос, а муж время от времени прерывал ее:
— Лучше бы тебе помолчать, мадам Фоланви.
Но, не обращая на него никакого внимания, она продолжала:
— Да, сударыня, люди эти только тем и заняты, что едят картошку со свининой да свинину с картошкой. И не верьте, пожалуйста, что они чистоплотны. Вовсе нет! Они, извините за выражение, гадят повсюду. А посмотрели бы вы, как они по целым часам, по целым дням проделывают свои упражнения: соберутся все в поле и марш вперед, марш назад, поворот туда, поворот сюда. Лучше бы они землю пахали у себя на родине или дороги бы прокладывали! Так вот нет же, сударыня, от военных никто проку не видит! И зачем это горемычный народ кормит их, раз они только тому и учатся, как людей убивать? Я старуха необразованная, что и говорить, а когда посмотрю, как они, себя не жалея, топчутся с утра до ночи, всегда думаю: «Вот есть люди, которые делают всякие открытия, чтобы пользу принести, а к чему нужны такие, что из кожи вот лезут, лишь бы вредить?» Ну, право, не мерзость ли убивать людей, — будь они пруссаки, или англичане, или поляки, или французы? Если мстишь кому-нибудь, кто тебя обидел, — за это наказывают, и, значит, это плохо, а когда сыновей наших истребляют, как дичь, из ружей, выходит, что хорошо, — раз тому, кто уничтожит побольше, дают ордена! Нет, знаете, никак я этого в толк не возьму.
Корнюде громко заявил:
— Война — варварство, когда нападают на мирного соседа, но это священный долг, когда защищают родину.
Старуха склонила голову:
— Да, когда защищают, — другое дело; а все-таки лучше бы перебить всех королей, которые заваривают войну ради своей потехи.
Взор Корнюде воспламенился:
— Браво, гражданка! — воскликнул он.
Г-н Карре-Ламадон был озадачен. Хотя он и преклонялся перед знаменитыми полководцами, здравый смысл старой крестьянки заставил его призадуматься: какое благосостояние принесли бы стране столько праздных сейчас и, следовательно, убыточных рабочих рук, столько бесплодно расточаемых сил, если бы применить их для великих промышленных работ, на завершение которых потребуются столетия.
А Луазо встал с места, подсел к трактирщику и шепотом заговорил с ним. Толстяк хохотал, кашлял, отхаркивался; его толстый живот весело подпрыгивал от шуток соседа, и трактирщик тут же закупил у Луазо шесть бочек бордоского к весне, когда пруссаки уйдут.
Едва кончился ужин, как все почувствовали сильнейшую усталость и отправились спать.
Между тем Луазо, успев сделать кое-какие наблюдения, уложил в постель свою супругу, а сам принялся прикладываться к замочной скважине то глазом, то ухом, чтобы, как он выражался, проникнуть в «тайны коридора».
Около часа спустя он услышал шорох, быстро посмотрел и увидел Пышку, которая казалась еще пышнее в голубом кашемировом капоте, отделанном белыми кружевами. Она держала подсвечник и направлялась к многозначительному номеру в конце коридора. Но где-то рядом приоткрылась другая дверь, и когда Пышка через несколько минут пошла обратно, за нею последовал Корнюде в подтяжках. Они говорили шепотом, потом остановились. По-видимому, Пышка решительно защищала доступ в свою комнату. Луазо, к сожалению, не разбирал слов, но под конец, когда они повысили голос, ему удалось уловить несколько фраз. Корнюде горячо настаивал. Он говорил: