Шрифт:
— Я это понял сам. Ставка сделана.
Настоятель возразил:
— Нет! Он к нам вернется!
Я покачал головой. И прошептал:
— Он погиб!
— Погиб для нас, может быть, — пылко воскликнул господин настоятель. — Но не погиб, бедное мое дитя, нет! Нет! Не погиб!
Мне он понравился в эту минуту, наш бедный священник. Я заявил, что верю в это так же, как он. А мама, видимо, решила молчать, пока госпожа Дюпор пребывает здесь, но госпожа Дюпор словно приросла к креслу, заполнив его всей своей массой. Она смотрела на меня, не скрываясь: я чувствовал на себе ее взгляд. Тогда мама, которая во всех случаях жизни знает, как прилично и как неприлично поступать, поднялась, вынудив подняться и всех нас, кроме госпожи Дюпор, хотя и той должно было стать ясно, что мама предлагает ей уйти, правда смягчив это выражением благодарности за сообщенные сведения. Наконец госпожа Дюпор встала, подошла ко мне и проговорила:
— Приходите ко мне, пока не начались занятия. Мы поговорим о нем.
Я извинился: занятия начнутся через две недели.
— Но у вас в этом году позже, ведь вы уже бакалавр. Симон говорил, что вы остаетесь в Мальтаверне поохотиться на вяхирей.
Значит, они обо мне говорили! Вот кого я, оказывается, интересовал. Мадемуазель Мартино обо мне не говорила ни с кем.
— Ну, какой из меня охотник!
— Что ж, тем лучше, у вас будет время.
Она улыбнулась закрытым ртом, как все, кому приходится скрывать плохие зубы. Кюре, негодуя, произнес властным тоном:
— Я провожу вас, сударыня! — и повел ее к выходу.
Я пошел было вслед за госпожой Дюпор и господином настоятелем, но мама приказала:
— Нет, оставайся!
Мы вернулись в гостиную. Она упала в кресло и закрыла лицо руками. Чтобы помолиться или чтобы скрыть свою ярость? Я думаю, она пыталась и молиться, и побороть свою ярость, но все же под конец взорвалась.
Бедная мама, одно за другим у нее вырывались слова, которых я так опасался. Она подвела итог всему, что истратила на Симона в течение десяти лет. Чем больше для них делаешь, тем больше они вас обворовывают. Ах! Как нас провели!
— Впрочем, я преувеличиваю, меня-то не провели, у меня не было никаких иллюзий. Как говорит господин настоятель, надо отдавать себя целиком и при этом знать, что взамен ничего не получишь.
— Это, может быть, верно для господина настоятеля, — сказал я, — но мы — другое дело. Утешься, ты возьмешь свое с этого скота.
Мама оторопела:
— С какого скота?
— Этот старый вьючный скот Дюбер за триста франков в год управляет твоими десятью фермами, и только он один знает границы наших владений, так что, уйди он сегодня, мы будем зависеть от милости наших соседей.
— Кто же виноват, если ты и твой брат никуда не годитесь, если вы не способны даже запомнить межи...
— Ты прекрасно знаешь, что так этому научиться нельзя, надо тут родиться и жить здесь безвыездно. Ты сама не раз видела, как Дюбер пробьется сквозь заросли, поскребет землю там, где и знака никакого нет, и вдруг среди кустов ежевики появится межевой камень. Ты без него не сможешь обойтись. Он еще может тебя шантажировать, возьмет да и потребует втрое больше, чем ты ему платишь. И то будет смехотворно мало.
— Ну, это уж слишком! У него есть жилье, отопление, освещение, он получает молоко и половину свиной туши.
— Да он и не знал бы, куда девать те деньги, которые ты ему недоплачиваешь. Вот он и работает даром.
Она простонала:
— Всегда ты на их стороне, против меня...
В это время вернулся господин настоятель. Он проводил госпожу Дюпор домой и сделал вид, что идет к себе.
— А... сам вернулся сюда. Нам необходимо поговорить.
— Во всяком случае, без этого дурачка. Хвалился, что уговорит Симона, а теперь его оправдывает и во всем обвиняет меня.
— Я ничего не обещал. Я был уверен, что знаю, о чем надо говорить с Симоном. И не ошибся, но теперь уже поздно.
— Во всяком случае, мы-то с вами сделали все, что могли.
Мама обращалась к кюре. Она требовала одобрения, похвального листа. Он молчал; своей худобой, крепким крестьянским костяком он походил на Симона: большой иссохший остов, и это грубое, словно вылепленное из глины лицо, и глаза, как капли глазури. Он молчал, она настаивала:
— Да или нет? Разве не сделали мы все, даже невозможное?
Кюре вполголоса бросил слово на местном наречии, я даже не знаю толком, как его писать: «beleou» (конечное «ou» почти без ударения), означает оно «может быть». Это «beleou» уже в двадцати километрах от Мальтаверна не поймет ни один крестьянин.
— Мы хотели дать церкви священника.
— Вопрос поставлен неправильно, — сказал кюре. — Мы не властны распоряжаться жизнью ближнего, даже если хотим посвятить ее богу, а тем более если он зависит от нас материально. Все, что мы могли сделать — вернее, все, что я, как мне казалось, желал сделать для Симона, — это понять, какова воля божия в отношении этого мальчика, помочь ему разобраться в себе самом.