Шрифт:
А на царя Ивана руку никто не поднимал, жизни царской ничто не угрожало — пустое все это было, выдумка; другое деялось на Москве. К власти рвалась царевна Софья. Не захотела она в девичьем тереме за семью замками сидеть, киснуть в тоске и неволе да ждать монастырской кельи, так как царевнам на Руси редко счастье улыбалось. Царевна хотя и царская дочь, но все одно девка, и путь ей был один — в монастырь, за каменные стены, под кресты. Пущай ей — бога молит. А царевне хотелось воли и власти. Хотелось жить весело.
В те дни стрельцы побили многих на Москве и правительницей при малолетних Иване и Петре провозгласили Софью. Она взошла на трон, как обуянный хмельной радостью мужик в избу вваливается. Поднялась по ступеням самого высокого на Руси места и села, жадно ухватившись толстыми руками за выложенные жемчугом и рыбьим зубом подлокотники.
За службу в лихие дни правительница пожаловала Петра Андреевича в комнатные стольники к царю Ивану Алексеевичу. Это был уже немалый чин. Толстой приободрился. Счастья в жизни, хотя бы и немного, малую кроху, всем хочется.
Но Софьино царствование было недолго.
Петр Алексеевич ссадил Софью с престола.
Толстой попал в опалу.
А на Москве начались невиданные дела. Вот то вправду было веселье, не стрелецкие забавы — кабаки громить, боярское добро растаскивать. Нет, куда там… Рвать армяки на груди, в ярости глаза таращить — игрища дитячьи, забавы дурные для тех, кто иного не мог и не смел. Москва потянулась к морям, к ганзейским торговым городам, к ремеслам и наукам, дотоле неизвестным, к новой жизни без гнусливых юродивых на папертях церквей, без надсаживающих сердце воплей: «Подайт-е-е-е Христа ради-и-и…»
Не коня, как Петр Андреевич в шальные дни бунта, но всю Россию поднимал молодой царь на дыбы.
Толстой сел в отчем доме у оконца со многими переплетами и только поглядывал, как по улице поскакивали на веселых конях новые люди, вышагивали подтянутые офицеры, опоясанные шарфами, торопились куда-то, поспешали.
Домашние осуждали Петра Андреевича. В один голос говорили: «Что глядеть-то? Срам все это. Небывалое. Куда торопятся? Куда спешат? Тьфу, да и только».
Особенно раздражали иностранцы. Ступали они по улицам вольно, ногу выбрасывали смело, поглядывали с достоинством. Русские так не ходили, да и не умели того. С детства, с младых ногтей были учены: над всеми бог, под ним царь, ниже чиноначальники власть предержащие — так ты уж ходи смирно, голову клони да бойся. А вот коли сам начальником станешь, то тем, что ниже, головы пригибай, да построже, можно и зуботычиной, а лучше дубиной. На том все и стояло.
Петр Андреевич кусал заусенец на пальце и смотрел, смотрел прищуренными глазами: смелели люди, смелели.
В старом переулке бренькал колокол, звал к молитве. Отстояв положенное на коленях перед темными ликами святых, Петр Андреевич опять тянулся к оконцу, и уже переплеты казались ему решетками, а капли дождя на слюде — слезами, что ползли не иссякая. Жизнь проходила мимо, дни утекали, как вода в песок.
От великой тоски Петр Андреевич брал себя холодными пальцами за горло, мял, давил и, не в силах выговорить слово, только хрипел и булькал не то от досады на себя, не то на время, что выпало на его бесталанную долю.
Подносили рыжички солененькие: «Откушай, барин». Подавали квасок кисленький, меды сладкие: «Отпей». Выставляли на стол жареное, пареное, вареное, томленое, запеченное в сметане, в соусах хитрых: «Отведай, барин». Но нет. Он все тянулся, тянулся к окну. И не выдержал, сломал гордыню, пошел проситься в службу. И вымолил-таки — послали его воеводой в Устюг Великий.
Новый воевода в Устюге с жаром взялся за дело: расширил торговую площадь, перестроил причалы на Сухоне, начал строить торговые ряды.
Солнце тумана на реке не разгонит, а Петр Андреевич у судов — кричит, командует, лезет в самую гущу. Английские и голландские купцы, открывшие склады в городе, в один голос говорили: «О-о-о… Это есть хороший пример царевой службы!» И они же похвалили воеводу Петру, когда тот, во время путешествия в Архангельск, побывал в Устюге.
Петр с купцами стоял на берегу реки, ветер гнал волны, полоскал паруса судов у причала. Кричали чайки. Водный простор распахивался перед глазами неоглядно. У царя было хорошее настроение. Толстой стоял чуть поодаль, у самого среза берега. Петр похвалы выслушал, посмотрел с интересом на воеводу, но ничего купцам не ответил. С тем и ушел на Архангельск на трех карбасах. А устюгских дел Толстому стало мало, ему хотелось большего. Петр Андреевич об том писал в Москву, просил определить его в военную службу.
Ему дали чин прапорщика.
В Азовском походе он выказал храбрость, и ему присвоили звание капитана гвардейского Семеновского полка. Жизнь, казалось, определилась, но он неожиданно напросился к царю. Вот тогда-то и увидел Толстой усмешку на губах Петра. Молод был Петр, ретивое в нем играло: что, мол, сын дворянский, пришел? Царевы губы искривились в углах. Людское-то и царям не чуждо. Петр Андреевич перемог себя и униженно, голосом покорным попросил отправить волонтером в Италию.
— Учиться хочу, — сказал, — учиться.