Шрифт:
Теперь, когда я оглядываюсь назад, мне становится страшно: в ту пору мы уже так отдалились друг от друга, мы стали совсем чужими. Казалось, что когда-то давным-давно была любовь, а потом мы расстались и да так уж больше и не встретились.
Солнце клонилось к закату, когда Мэри окликнула меня:
— Вон наша ферма, Джо!
Мэри видела ее впервые, и мне это место тоже вдруг показалось странно незнакомым, хотя я был тут уже несколько раз. За деревцами, что тянулись справа, на берегу ручья темнела группа казуарин — на фоне блеклой сухой травы и голубовато-серого кустарника, росшего на каменистом склоне горной гряды, эти деревья казались густо-зелеными. За ручьем (скорее, это была глубокая, узкая канава — русло, по которому после дождя цепочкой тянулись лужицы), на неширокой равнине, упирающейся в отрог хребта, стоял дом. Земля здесь была много лучше, чем в тех местах, где мы жили прежде, особенно по берегам ручья. Я ожидал, что в скором времени сюда ринутся мелкие фермеры. Несколько акров вокруг дома было расчищено и огорожено легкой изгородью в две слеги из расщепленных бревен или тонких молодых деревцев. Прежний хозяин оставил ферму из-за того, что тут умерла его жена.
Маленький продолговатый дом был сколочен из горбыля, а покрыл его прежний хозяин дранкой, которую нащепал в свободное время. Веранды не было, но после я ее пристроил. К задней стене дома примыкал большой сарай из горбыля и коры — больше, чем сам дом. Там помещались кухня, чуланчик для инструментов, упряжи и овса и запасная спальня, отгороженная корой и мешковиной. Пол был корявый, между досками зияли щели; впрочем, щели были повсюду, и на стенах тоже, хотя некоторые он залатал кусками жести, использовав старые бидоны из-под керосина; спальня в сарае была обита изнутри старыми мешками и оклеена газетами вместо обоев. Потолка не было вообще — ни матерчатого, ни какого другого, — и наверху виднелись круглые сосновые балки, доски и концы дранок. Но от потолка только еще жарче, а на чердаке гнездятся насекомые и пресмыкающиеся, а бывает, заползают и змеи. В «столовой» было одно маленькое настоящее окошко — из трех обрезков стекла и листа вощеной бумаги, — а остальные окна закрывались грубыми деревянными ставнями. Коровник и загон для телят выглядели вполне прилично. Вот, пожалуй, и все. Не было ни запруды, ни водоема (я потом вырыл водоем); возле одного угла дома стояла бочка для воды с рассохшимися обручами и щелями, зияющими между досок; по карнизу тянулся желоб, сбитый из жести. Года два вода с новой драночной крыши течет красная, словно вино, а с крыши из корья много лет текут бурые потоки. В засушливую пору фермер берет воду из бочки, которую зарывает в русло ручья, в самое глубокое место, и чем злее засуха, тем дальше ему приходится ездить за водой с бочкой на тележке, а если у него есть коровы, то гнать с собой и коров. В иных местах до воды приходится ехать шесть-семь, а то и десять миль.
Джеймс, видимо, решил, что, кроме как подоить старую Пятнашку (бабушку нашего стада), загнать телят на ночь, затопить в кухне печь и подмести пол, его больше ни о чем не просили. Он помог мне распрячь и напоить лошадей, а затем начал перетаскивать в дом мебель. Джеймс не был лентяем, если только его не заставляли делать одно и то же в течение долгого времени, но мне не нравился его излишний практицизм и невозмутимость. Мы с Мэри сели на кухне пить чай. Здесь стояли гладко обструганный сверху дощатый стол, державшийся на четырех столбах, врытых в землю; трехногий табурет и чурбак да две скамьи, сделанные из половинок распиленного вдоль бревна, с закругленной стороны которого в пробуравленные дыры были вставлены толстые палки, служившие ножками. Пол земляной; очаг, футов восемь в ширину, обмазан глиной, а над ним укреплен почерневший шест, с которого свисали закопченные цепи с крюками из проволоки для котелков.
Мэри, видимо, не хотелось есть. Отвернувшись от меня, она пристроилась на трехногом табурете у очага, хотя было тепло. Мэри все еще была хорошенькая, только уж не та прежняя толстушка: она сильно похудела. У нее были большие темно-карие глаза, и когда Мэри волновалась или радовалась, они ярко блестели. Временами мне казалось, что в ее облике есть что-то немецкое, а нос у нее был явно аристократический, и когда она говорила, ноздри слегка вздрагивали. Во мне же не было ничего аристократического. Фигурой и походкой Мэри тоже походила на немку. Я иногда называл ее «Маленькой герцогиней». Упрямая морщинка на переносице говорила о волевом характере.
Мэри неподвижно сидела у очага, и вдруг я заметил, что подбородок у нее дрожит.
— В чем дело, Мэри?
Она совсем отвернулась от меня. Я устал, на душе у меня кошки скребли, и я разозлился.
— Ну, в чем дело, Мэри? — допытывался я. — Это мне надоело. Что еще не так? Ты добилась своего, так в чем же теперь дело?
— Ты прекрасно знаешь, Джо.
— Нет, не знаю.
Я очень хорошо знал. Она молчала.
— Послушай, Мэри, — сказал я, кладя руку ей на плечо, — перестань. Скажи мне, в чем дело?
— Только в том, — вдруг сказала она, — что я не выдержу этой жизни. Она меня убьет!
Я стукнул об стол кружкой, которую держал в руке.
— Нет, это просто невыносимо! — крикнул я. — Ведь ты же сама затащила меня сюда, и ты отлично это знаешь. Ты мне все уши прожужжала: поедем, поедем! Почему ты не хотела остаться в Гульгонге?
— А что такое Гульгонг? — тихо спросила Мэри.
(Мне вдруг ясно представился Гульгонг. Жалкие остатки городка на заброшенных золотых приисках. Единственная улица: на ней несколько одноэтажных кирпичных коттеджей вдоль пыльного тракта: это полицейский участок и дома управляющего банком и учителя. В палящих лучах солнца ослепительно сверкают покатые оцинкованные крыши; в каждом коттедже четыре комнаты и передняя. За ними полдюжины покосившихся лачуг — три трактира, две лавки и почта. А дальше тянутся коробки с жестяными крышами и ветхие хижины из корья — реликвии золотоискательских времен, подпертые многочисленными прогнившими столбами. Мужчины, если они дома, спят, покуривают трубку или торчат на верандах трактиров, лениво перекидываясь приветствиями: «Здорово, Билл!», «Здорово, Джим!». А то и пьют. Женщины, все больше злые, изможденные, на чем свет честят друг друга, осуждают всех местных девушек и наводят критику на белье «аристократии», вывешенное вдоль главной улицы: «Нет, вы только посмотрите, какого оно цвета! Может, она его и не стирала? Просто намочила и повесила?» Это Гульгонг.)
— Ну, а почему ты не поехала в Сидней, когда я звал тебя?
— Ты очень хорошо знаешь почему, Джо, — спокойно ответила Мэри.
(Я знал отлично, но от этого бесился еще больше. Я все надеялся получить работу на большом складе шерсти — потому что я был хорошим экспертом по шерсти, — но Мэри боялась, что я опять запью. Пока я надрывался где-нибудь в глуши, меня не тянуло пить. А в Сидней, с тех пор как мы с Мэри встретились, я ездил дважды: в первый раз еще до женитьбы, и она простила меня, когда я вернулся; второй раз после женитьбы. Тогда я получил работу и должен был через месяц вызвать к себе Мэри. Спустя восемь недель она кое-как собрала деньги, приехала в Сидней и увезла меня домой. Я тогда совсем опустился.)
— Но теперь все было бы иначе, Мэри, — сказал я. — Ведь ты была бы со мной. Я бы мог пить или не пить. Сейчас мне все равно — могу выпить, а могу и нет.
— Если ты хоть раз выпьешь, это уже опасно, — сказала она.
— Зачем же ты уговаривала меня переехать сюда, если ты здесь не выдержишь? Почему ты не хотела остаться там, где была?
— А почему же ты не настоял на этом?
Я уже было сел, но тут снова вскочил.
— Господи! — закричал я. — Нет, это просто невыносимо! Брошу все к черту! Все мне опротивело.