Шрифт:
— Да ты что? Да ты понимаешь, куда тебя ставят? — возмущался Петя Лапин. — Ты знаешь, что такое МПВО в военном время? Ты представляешь себе, что у тебя будет за работа?
Нет, Люда по-настоящему поняла это только месяц спустя. В те же дни не только она, даже сам Петя Лапин, большой знаток военных дел, не очень-то еще ясно понимал, на какой пост он ставил эту милую, такую мирную, такую невоинственную девочку, с чудесными чуть-чуть раскосыми глазами. Зато Люда отлично поняла другое: не слишком ловко она сделала, так резко отказываясь перед Петей от тыловой работы, пороча ее. У Пети в глазах замелькало такое... Он-то ведь невольно должен был навсегда оставаться тыловиком. Нехорошо вышло!
Поэтому она не стала спорить. И, кроме того, — в строгой суровости и деловитом оживлении райкомовских комнат, в поминутных телефонных звонках, в стоящих у подъезда военных машинах, да может быть даже и в легком, до второго этажа доносящемся звоне бутылок, со всех сторон стаскиваемых сюда пионерами, — во всем этом, во всех мелочах было что-то такое, что сказало ей: «Люда! Не суди о том, чего не знаешь! Комсомолу лучше тебя известно, где ты теперь нужна! Комсомолом руководит партия! Иди, куда посылают!»
Притихшая Ланэ вернулась к себе в городок и в тот же вечер, впервые и надолго, поднялась по гулкой лестнице на бурокрасную, еще совсем теплую от дневных лучей крышу дома номер семьдесят три — семьдесят пять по Кировскому проспекту, на свой «пост»...
Людина мать в тот самый вечер, наоборот, окончательно спустилась в подвал корпуса номер четыре, туда, где Фотий Соколов еще до войны соорудил свою гордость: образцовое бомбоубежище и показательный «пункт МПВО».
В бомбоубежище она перенесла из квартиры Фотия и его узкую железную койку. Ее собственная кровать была слишком громоздкой для тесного помещения; Фотий же Дмитриевич, уходя, оставил весь свой немудрящий скарб в полное ее распоряжение.
Маша Фофанова отлично понимала, как непривычно и тоскливо будет ее Людочке ночевать одной в пустой квартирке без матери. Никто не приказывал Фофановой переходить на казарменное положение. И тем не менее ей казалось, что ни единой ночи отныне она не может провести вдали от комендантского телефона, от шкафчика с ключами, от ящика с домовой сиреной... Не может — и всё тут.
Василий Спиридонович Кокушкин в эти дни тоже вступил в новую почетную должность. Его, как старого большевика с дореволюционным стажем, вызвали в райком партии, проинструктировали и назначили «политорганизатором жилмассива». Партии потребовалось установить на тревожное время новые, дополнительные линии связи с народной массой; такое же назначение получили тогда многие старые партийцы города.
Не приходится скрывать: когда кандидатура отставного моряка обсуждалась в райкоме, некоторым товарищам показалось, что, может быть, такое назначение чересчур обременит Кокушкина. «Человеку уже седьмой десяток пошел, — говорили они. — Такого ветерана можно и поберечь: найдутся люди помоложе...»
А сам Василий Спиридонович принял задание партии как высокую награду. У него даже спина распрямилась от сознания собственной необходимости, от радости, которую он тщетно старался скрыть. Уже много дней, — может быть именно с того момента, как Маша Фофанова стала комендантом вместо Фотия, его мучило сознание своей стариковской бесполезности: все при делах, а Василий Кокушкин числился отставным комендантом бывшей морской пионерской станции. Чем же он виноват, что родился шестьдесят два года назад, а не тридцать?.. Горько! И вдруг — понадобился!
Он немедленно созвал первое совещание городковского актива, в том же пункте МПВО под четвертым корпусом. Сидя на одеяле Марии Фофановой, застланном на койке Фотия Соколова, он со всей тщательностью и точностью передавал гражданам жилмассива всё, что ему самому сказали в райкоме партии.
«Наступают нелегкие дни, друзья! Родной наш дом в черной беде, в большой опасности. Этот враг, друзья, он ни перед чем не остановится: где нахрапом нельзя пройти, змеей поползет; знаем! Мы уже не первой молодости люди: вспомним девятнадцатый год: как тогда тут большевики стояли? Никакой паники не было, ни единой лазеечки для врага... А нынче война, тем более, такая: на фронте — фронт и тут в тылу — фронт. Там у него — танки; здесь — шептуны, лазутчики... Там — рвы да окопы, а тут мы должны перегородить ему путь нашей большевистской бдительностью, которая покрепче любого бетона».
Лодя Вересов, тринадцатилетний мальчуган, тоже присутствовал на собрании. В первый раз и он, и девочки Немазанниковы, дочери дворника, Ира, Маня, Зоя и Нина, видели дядю Васю Кокушкина в таком состоянии. Он точно помолодел лет на двадцать. Голос его громко разносился под сводами бомбоубежища; глаза смотрели строго и твердо; длинные и всё еще черные усы, похожие на корабельные выстрела, [19] не забавляли сегодня, как всегда, а казались важными и грозными.
Когда собравшиеся встали и запели «Интернационал», у Лоди на сердце похолодело и горло сжалось... «Дядя Вася! — спросил он потом, стоя рядом со старым моряком во дворе и смотря, как тот навешивает огромный замок на вторую, запасную дверь убежища, — дядя Вася... — голос его дрогнул. — А вот я хотел у вас узнать... А вот ребятам... Со скольких лет им можно большевиками становиться?»
19
«Выстрела» — длинные корабельные снасти, тали для подъема шлюпок.
Дядя Вася сначала удивился немного, потом поглядел искоса на стоявшего у его локтя маленького человека и серьезно проговорил, возясь с замком: «Как это со скольких? Да хоть с твоих, с пионерских. Думать надо, ты у меня не первый день уже большевик в душе. Потому что у тебя, Вересов-младший, как я погляжу, совесть у тебя большевистская и долг свой ты выполнишь на все сто».
Глава XV. КОНЕЦ «СВЕТЛОГО»
Если бы вы спросили у любого городковца, старого или малого, у любого мальчика и каждой девочки из Светловского лагеря: кто такая Мария Михайловна Митюрникова? — ответ не заставил бы себя ждать.