Шрифт:
— Сейчас бы сухарей, — сказал я.
Мне хотелось сказать Лушину, что я знаю про его сухари, хотелось сродниться с ним для человеческого тепла, для одного слова, может быть, нужного обоим, хотя я и не знал, какого, а он только вздохнул скупо:
— У борща от них совершенно особый дух…
— Хлебный, — сказал я.
— Домашний.
Лушин посидел молча, раскинув натруженные ноги и руки.
— Это все ерунда, что спросят, где орудие… Из чего немца бить, если такие пушки бросать? Разбросаешься, а потом…
— Да.
— Бросать никак нельзя.
— Заведется трактор?
— Магнето, — опять вздохнул он и закряхтел, вставая, как здоровенный мужик, хотя от прежнего Федора остался один костяк, и стало видней, что сама кость у него неширокая. А на щеках — пятна бороды, а печальные глаза — в темницах. Совсем другой Лушин.
Он принялся рассматривать карбюратор, который ладил Набивач, и остановился. Со двора донесся выстрел. Мы вскочили и прислушались. Выстрел прозвучал не у ворот, где нес свой караул Эдька, а с другой стороны. Белка крикнул:
— К оружию!
И первым вышел из мастерских. Утро еще не началось, но ночь была на исходе, чуть заметно серел каменный, беленый забор усадьбы. Двор был совсем пуст, машины какие-то, косилки, что ли, темнели в одном углу, пятнами приподняв свои большие железные сиденья. Ночь таяла, и они начали выделяться. Я осмотрел двор, меня словно ударили, и я догнал Белку у ворот.
— Товарищ сержант! Ястреб!
Ястреба не было во дворе, но все же я крикнул не громко:
— Ястреб!
Он знал мой голос и если не подошел бы, то откликнулся бы ржанием, фыркнул хотя бы сквозь пляшущие губы.
Белка велел Сапрыкину и Лушину остаться во дворе, а мне махнул рукой, чтобы я не отставал.
— Музырь!
Эдька не откликался.
За воротами мы побежали вдоль забора в ту сторону, откуда донесся выстрел, и невольно прибавляли шагу, пока не остановились как вкопанные, даже дышать перестали, потому что воздух застрял в горле, как кляп. У меня опять выключился слух, все жутко онемело в без того тихом мире, я скорее по губам Белки догадался, что он опять позвал, наклоняясь:
— Музырь!
Эдька растянулся на животе, спрятав руки под грудь и подогнув в колене худую ногу, торчащую из раструба голенища.
— Эдька!
Я упал перед ним, надеясь уловить на ощупь живое биение, прилег к его спине щекой и вскрикнул:
— Нож!
— Сапрыкинский, — сказал Белка.
Он держал нож с длинным лезвием в своем кулаке, а рану прикрыл платком. Шофер Набивач убил Эдьку. За что?
— Это Музырь выстрелил, — сказал Белка, потянув карабин из-под длинного тела, но пальцы Эдьки не отдали его.
Белка встал, огляделся и зашагал назад. Я не знал, что мне делать. Тоже поплелся к воротам, уже видневшимся невдалеке. Мне навстречу вышли все трое, я подождал их, чтобы вернуться к Эдьке.
— Прозевали, — сказал Белка, не прощая себе, хотя что же он мог предугадать.
Набивач был свой, добросердечие светилось на его лице, когда он раздавал нам белье.
— Там ящик для отбросов, — сказал Белка, — в углу двора. С него он и махнул через забор, а Музырь услышал и прибежал или ходил от ворот до угла, стерег. И этот подождал. И…
— Зачем? — Я все еще не мог поверить.
— Ему надо было увести Ястреба…
А еще вчера Набивач помогал нам тянуть пушку…
— Изменилась обстановка, — сказал Белка. — Такой человек!
— Человек? — перебил Сапрыкин. — Да это же… слова не найти!
— Предатель, — сказал Белка. — Там, на верстаке, его гимнастерка… Прохоров! Бегом!
Гимнастерку было легко найти. Малиновые петлицы. Я принес. Белка вынул из кармана смертный медальон. Мы стеснились.
— Пустой, — заранее предположил Сапрыкин.
— Есть! — Белка вытащил из черной трубочки бумажную скрутку, пальцы размотали полоску бумаги, и он поднес ее к самым глазам. — Белая Церковь…
А там уже немцы. Я привез эту новость…
— Музырь очнулся и выстрелил, как лежал… Для нас.
— Позвал на помощь?
— И предупредил. Если этот шкурник наткнется на немцев, выдаст нас. Начнет выслуживаться…
— Я бы сам ему голову открутил! — сказал Сапрыкин. — Своими руками.
— Право слово! — прибавил Лушин.
— Догнать бы!