Шрифт:
А если и впрямь прожила? Натура-то дикая, обозленная, могла ведь, чтобы обидчику отомстить, и в монастырь запереться! Всяко могла! А, вот тут и загвоздка! Коли ты такая затворница и тебе мужское внимание безразлично, зачем тебе тогда уборы бриллиантовые, туалеты французские? А ведь туалетов-то завела, туалетов-то! Да и потом, после Афанасья Иваныча, ни от каких подарков ведь не отказывалась! Вчера, например, из английского магазина опять счета принесли! Кто их оплачивает-то? Я и оплачиваю, меня-то ты не обманешь! Князь вон, Лев Николаич, он тебя, таковскую, не знает. Для него ты ведь жертва безвинная! «Я вас, Настасья Филипповна, за страдания ваши люблю…»
Эк сказанул! «За страдания!»
Опять ей нынче ночью зеркала снились. И сон поначалу приятный, вроде как даже сладостный. Идет она, семилетняя, с маменькой по полю, а сама все в зеркальце смотрится. А в зеркальце облака плывут, рожь шелестит, васильки шепчутся…
— А где же я-то сама, маменька?
Маменька, покойница, наклоняется:
— Вот же ты, Настенька! Вот и коса твоя, вот и глазки. Гляди!
Глядит изо всех сил. Нету косы, одни облака.
— Маменька, что вы говорите! Где же я?
Проснулась — вcя подушка от слез мокрая.
Утро, кажется, голоса где-то. Дуняшу скорей позвать, не так страшно будет.
— Дуняша, для чего зеркало снится?
— Не знаю, барыня.
Выскочила из постели, села перед туалетом. Жутко глянуть. Подождала-подождала, наконец глянула. Пустое! Зеркало пустое! Одно в нем пятнышко. Маленькое, черное, будто муха.
— Дуняша-а! Где же я?
Дуняша смеется:
— Как где? Вот же вы, барыня! Вот воротничок ваш, вот, глядите, щечки…
Так, смеясь, и растаяла. Голоса стихли.
Вторую ночь это наваждение. Хоть спать не ложись. Сама перестала разбирать, где сон, где явь. Как в тумане.
— Платье приготовь, Дуняша.
— Записка вам, барыня. От Парфена Семеныча.
Просит сообщить, когда можно зайти. Последние распоряжения перед венчанием делает.
Вот оно! Неужто я и впрямь с Рогожиным под венец пойду? А он-то где? Опять, поди, с Аглаей Ивановной сошелся, опять ей на лавочке слова на ушко шепчет! Да какие слова! Все там поломано, никто его после такого позора и на порог к ним не пустит. Он, говорят, сам чуть живой. А я ведь тебя, князь, не люблю. И Рогожина не люблю. Никого не люблю. Прочь уходите. Ха-ха-ха! Всех провела, а пуще всех — самое себя! Что ж ты, Афанасий Иваныч, неужто по сей день не догадался? Да никого я и не люблю, кроме обидчика моего драгоценного! Никогда тебе не признаюсь — клещами не вырвешь! Да и то сказать: какая это любовь? Не любовь, а охота ненасытная, привычка проклятая! Развратил ты меня, Афанасий Иваныч, подлой ты меня женщиной сделал! Я вот им кричу всем: я бесстыжая! По мне кнут плачет! А они не верят. Думают, с ума сбросилась Настасья Филипповна, все на себя наговаривает. Заглянули бы ко мне в душу-то, небось бы и попримолкли. Картинок наших они не видели, ночей несказанных, Афанасий Иваныч, не подсматривали! То-то и оно, что я всех провела. Так ведь и ты меня растерзал! Ты-то уж мной всласть потешился!
Привязал к себе, как болонку комнатную! Всем французским фокусам обучил! А потом взял да бросил. Я бы разве над тобой надсмеялась так?
А коли ты разлюбил, так ведь и я не спущу, Афанасий Иваныч. Пусть тебе теперь хуже моего будет.
Всех обморочила Настасья Филипповна. Думала, князь вызволит. А мне и с князем тоска. Вот начну рыдать, начну его мучить, бывало, князя-то, — ох, он шарахался! Слезы мои ему невмоготу были. Руки дрожат, в глазах ужас, как у дитяти. Будто его сейчас пороть примутся. Кинусь ему на грудь, криком кричу, всю себя наружу выворачиваю! А он не понимает ничего. Пальцы целует, по головке гладит. А ведь ты, Афанасий Иваныч, не так себя вел. Ты, Афанасий Иваныч, на меня ведь как лев рычал, али не помнишь? Слезы-то сами и высыхали. А зато смеялись мы после этого, помнишь? Помнишь, как зимой тогда, после Святок дело, я уж плакала-плакала, а ты меня, чтобы в чувство привесть, по щеке хлестнул, да не рассчитал — перстнем до крови лицо ободрал, а потом на руки подхватил да по лесенке бегом! Али и этого не помнишь?
Князя я — слава, Господи! — от себя сберегла. А Рогожин — пусть. Я ему по сей день говорю: отойди, Рогожин, я подлая. А он, как пес, у ног: ты его пинаешь, он обратно ползет. Ну ползи, ползи, все одно мука.
— Ты что, Дуняша? Я тебя не звала.
— Барыня! Вы ведь опять всю ночь проплакали. Мы с кухаркой не спали. Чуть задремлем, слышим, вы стонете. Сердце разрывалось, барыня!
— Как думаешь, Дуняша, хорошо мне за Парфеном Семенычем замужем быть?
— Плохо, барыня.
— Что так? Человек он незлой.
— Да ведь незлой-то незлой, а только он вас, Настасья Филипповна, до смерти замучает!
— Да чего ему меня мучить, Дуняша?
— Вы меня лучше, барыня, не пытайте, я вот как чувствую, так и говорю…
— Ну, иди…
— Вы бы, Настасья Филипповна, лучше бы за князя уж…
— Иди, иди, Дуняша, прощай!
Глянула все-таки в зеркало. Вот ведь: целую ночь проплакала, а по лицу и не видно. Не взыщите уж, Аглая Ивановна! Завтра с утра в тысячный туалет наряжусь, бриллиантами обсыплюсь и — под венец! Честной женой стану! Встретимся с тобой, Афанасий Иваныч, в креслах где-нибудь, в итальянской опере, бровью не двину! Даром ты меня по щекам хлестал, играми своими в ночах распалял, несмышленую! Вот она, какова я теперь, сама себе барыня.
Как показывал впоследствии дворник, к одиннадцати часам Настасья Филипповна из гостей воротилась. Рогожин все это время с лавочки не вставал, сидел, обхвативши руками голову.
Изволила наконец припожаловать.
— Ты никак меня сторожишь, Парфен Семеныч?
— Тебя, больше некого.
— Ну, сторожи, коли тебе делать нечего, а я спать пойду. У меня завтра свадьба.
Рогожина так всего и передернуло. Схватил было ее за руки, притянул к себе. Ох, хороша! Глаза-то! Глянешь в омут, обратно не вынырнешь!