Шрифт:
Брат был богаче меня родственниками — у него была мать, был я, были отец, три мачехи, третья — прекрасный человек, тетя Валя, и еще братик маленький с фиалковыми глазами и сестричка — совсем крошка, суровая и непреклонно властная. «Гу-у!» — говорила она, когда хотела сказать, что никакой расхлябанности не потерпит.
В ранние годы, в моменты нашей отчаянной бедности, брат брал себе всегда меньший кусок. Я его не понимал, мне думалось — он сам больше и кусок ему следует больше, но все же научился у него, понял, что это так естественно и потому не натужно.
В школе он учился на тройки. Уроков не готовил. Бросал портфель под кровать и уходил куда-то или садился читать. Школьная программа не устраивала его своей линейностью и слабоструйностью. Струйность, тем более слабую, он не признавал. Он обучался сам. Вливал в себя премудрость тазами, ведрами, бочками. Причем в этих тазах и бочках было столько всякого — но очень мало школьного.
И вот он вдруг прославился на весь район как гений математики. Но гением он не был — так он считал.
В шестом классе он подружился с девочкой — девятиклассницей. Стал ходить к ней в гости, беседовал с ней и ее родителями, пел с ними. Я спрашивал ехидно: «Втрескался?» Он пожимал плечами: «Не ощущаю».
Девочка хромала по всем точным наукам, ей нанимали репетиторов, поскольку тройка в их семье считалась отметкой зазорной, как неприличная болезнь. Мой брат взял в библиотеке нужные учебники — в библиотеках его обожали, — проштудировал все по девятый класс включительно, а может быть, с разгону-то и далее. Он так толково объяснял своей подружке и алгебру, и химию, и физику, и тригонометрию, что она, как человек честный-благородный, поведала об этом чуде учительнице. Брат стал в школе звездой. Заведующая учебной частью приглашала инспектора роно и гороно — показывала им феномен. Брат отвечал на их вопросы спокойно и невозмутимо — и получал законные тройки по другим предметам, поскольку материал по истории, литературе, географии воспринимал только через свои умные книжки. Он предлагал взамен уроков поведать педагогам о Шопене и Кьеркегоре.
Физически он не был сильным, но, когда я слишком возгордился своими спортивными достижениями и, этак поводя плечами, стал подтрунивать над некоторыми головоногими, он пригласил меня на крышу нашего шестиэтажного дома и с легкого толчка выжал стойку на жиденьких перилах ограждения — правда, на углу.
Вопрос: когда он успел подготовиться?
Ответ: он знал всегда, что это необходимо, что это время придет, — он был старшим братом.
Я глянул вниз и понял, что он опять вырвался вперед, как стрела, как орловский рысак супротив осла, и дело тут не в стойке. Кстати, стойку на перилах я освоил быстро.
После седьмого класса брат пошел работать — учился он в школе рабочей молодежи.
Чего он не мог, так это рисовать, он рисовал скучно, линии у него были слишком определенными, как линии чертежа. Зато у него был слух прекрасный, а у меня — глухо. И у него был голос, а у меня — вой.
С одной из первых своих получек, а может быть, и с двух первых он купил мне патефон и пластинку «Катюша».
— Других пластинок не покупайте, — сказал он мне. (Брат жил с отцом.) — Если у тебя в голове хоть что-то есть музыкальное, «Катюша» вытащит. Крути, пока не запоешь.
Кто ему подсказал такой метод, не знаю. Другая сторона пластинки была исцарапана, заляпана лаком. Меня он уговорил. Нужно было еще и соседей уговорить. Но соседи его обожали.
Я крутил пластинку с утра до ночи. Сначала все соседи пели «Катюшу», потом стали поговаривать, что недурно бы мне оторвать мои бесталанные уши. Но пришел брат, и они согласились потерпеть еще. Я даже ночью пел. Проснусь и пою. Мать говорит:
— Опять бормочешь — не устал?..
— Я не бормочу — я пою.
— Зачем? — спрашивала она и засыпала. Она уставала очень.
И вот однажды я действительно запел. Это заметила соседка. Я жарил блины на кухне и напевал. Соседка делала что-то свое, морщилась от моего пения и вдруг глянула на меня этак странно, странность ее взгляда я отметил, и вышла. А чуть погодя раздались аплодисменты. В дверях кухни собрался весь наличный контингент соседей — все хлопали. Все были рады. Просили повторить. Потом сказали: «Слава богу, „Катюша“ кончилась. Купи пластинку „Рио-Рита“, она легко запоминается».
«Рио-Риту» я запомнил с одного прослушивания.
Мать приехала к вечеру, пропыленная, усталая, но не легла спать — пошла в баню и меня в баню прогнала.
В баню строем шли курсанты школы подплава в белых робах, с вениками под мышкой. Если искать в моих писаниях образ, повторяющийся чаще всего, то, наверное, это матросы с вениками, идущие в баню.
Вечером мы с матерью пили чай с мармеладом. Мать рассказывала, как горели под Шимском бензохранилища. Отблеск этого пламени лежал на ее раскрасневшемся после бани лице. Руки матери были полные, предплечья формы лебяжьей шеи — именно такая форма говорит о мощи. Волосы она убирала в толстую тугую косу. Лоб у нее был прямой, без морщин, короткий прямой нос и властные серые глаза — матери бы родиться мужчиной да пойти служить по военной линии.