Шрифт:
Началось с магарычей.
После работы в товарной конторе Никульшин отправлялся шибайничать. Он умел делать все: чинил крыши, подводил водопровод, копал погреба, ремонтировал электрические утюги, перекладывал печи, лил из автомобильных камер кустарные галоши. Но заработанное не шло впрок. Домой он возвращался нетвердым шагом. Держась за косяк, он вваливался в комнату и опускался на пол. Если жена была в ночной смене, шестилетний сын с бабкой стлали на полу рваную шубу и перетаскивали на нее спящего. Жена от него уходила три раза, но возвращалась, потому что с отцом оставался сын. Мальчик не чаял в отце души. Никульшин, когда бывал трезв, мог часами вместе с сыном мастерить что-нибудь. Змей с двумя трещотками, корабль с системой парусов, самокат на резиновых колесиках вызывали зависть ребят всей улицы. В субботу Никульшин отправлялся на рыбалку и брал с собою сына. Они ночевали в шалаше. Связку сверкающих окуней, щук и красноперок нес по селу мальчик, гордо шествовавший впереди отца.
Зубова два дня назад Никульшин встретил на вокзале. У Ивана тогда начинался запой. Острый запах спиртного терзал обоняние, вызывая в груди беспокойство и мучительное ожидание чего-то. Он не находил места, не мог ни о чем думать и ошалело слонялся по вокзалу.
Теперь Иван вспоминал, как в тот вечер в строящемся доме, куда они залезли через окно, он дрожащей рукой налил себе стопку чистой, как слеза, «Столичной», которую Зубов купил в гастрономе на проспекте. Мысли о Зубове вызывали озлобление. Когда они проламывали на чердаке дыру, Зубов вздрагивал от каждого шороха. Иван не мог простить себе торопливости, с какой поспешил обуть прямо в магазине новые сапоги. Старые, резиновые, пришлось сунуть в чемодан, оставленный в снегу. Теперь они могли погубить его. Никульшину казалось, что напарник догадывался о засаде. Иван вскакивал и в ярости шагал по камере.
Никульшин жил в селе Орлово. Нам пришлось ехать к нему в самую грязь. Дорога, утоптанная сотнями ног, еще сопротивлялась теплу, но по обочинам и в поле снег уже растаял. На высокой, как тесто, грязи лежали гребешки прошлогодней пахоты. Глубокие, в полметра, трещины разрезали толщу дороги. По ним струились ледяные ручьи. Передвигаться можно было только пешком. На полпути дорога спускалась в низину, от талой воды наст распустился. Шли по щиколотку в воде, смешанной со снегом и грязью. Мокрые носки и раскисшие туфли потом сушили в крайнем доме. Плита топилась углем. Уже через час мы простились с хозяином-железнодорожником и продолжали путь. Преодолев бурную речонку, рожденную талыми водами и рассекавшую улицу вдоль, мы скоро достигли жилища Никульшина.
Дом был кирпичный, но подслеповатый, вросший в землю. Когда мы вошли, взглядам представилась темная низкая комната. За столом сидела старуха в стеганых бурках и засаленной фуфайке. Беззубым ртом она жевала что-то. Место рядом занимала невестка, судя по одежде и выговору, из городских. Она смахнула очистки с табурета и предложила нам сесть.
Официальная часть разговора была непродолжительной. В присутствии двух соседей жене Никульшина предъявили резиновые сапоги Первое, что пришло ей в голову, была мысль, что мужа сбила машина. Мы не стали опровергать этой догадки. Женщина без труда узнала сапоги. Носок левого был порван и залеплен узкой косой заплаткой: муж порвал его, напоровшись в темноте на колючую проволоку. Когда все подписи были поставлены, мы уже не видели нужды скрывать того, что случилось.
Старуха долго глядела на нас одним глазом (она была крива) и, наконец, прошамкала:
— Стало быть, Ванюшка забратый?
Она отодвинула картошку, кучку кильки.
— Ванюшка-то, он хороший, ребенок по нем обмирает.
— Сколько вам лет, мамаша? Старуха подняла глаз на моего спутника.
— В десятом году замуж выходила, было восемнадцать. Вот считай… И-и, сынки, жить-то не страшно, страшно доживать.
Она высморкалась в грязный фартук.
— Пенсию дают, усадьбу нарезают, а все впустую. Кто руки-то приложит? Вишь они, сыновья-то какие…
В комнату с надворья вбежал мальчик лет шести, круглолицый и розовощекий, сбросил грязные сапоги и шмыгнул в кровать.
— Дружки-то Ванюшкины: кто агроном, кто тракторист, а он… нету ему счастья, — тоскливо проговорила старуха.
Спрашиваем, не пьет ли сын. Старуха долго молчит.
— То-то и пьет. А кто ж ее не пьет? Через это и все прахом. — Когда мы уже собираемся уходить, она спохватывается:
— Отпустили бы вы Ванюшку-то.
Как только Никульшин ознакомился с показаниями жены, он не стал больше запираться и сам вызвался показать место, где спрятал ворованные вещи. Можно было предполагать, что поездка отвечает и его желаниям.
После трехчасовой езды по колеистым проселкам милицейская линейка остановилась в километре от станции Тресвятская. Никульшин, сопровождаемый двумя конвоирами, уверенно углубился в лес. Около молодой сосны зияла свежевырытая яма, валялись этикетки, оберточная бумага. Никульшин поднял завязку и, выругавшись, швырнул:
— И мои забрал…
Еще не дойдя до машины, он рассказал, что кражу совершил вместе с Зубовым и что инструменты, найденные в чемодане, и салазки, на которых везли вещи, принадлежали Василию. Возвращались с тревожной мыслью, что Зубова в городе не застанем.
Его взяли с работы, прямо в промасленном комбинезоне, с грязными от мазута руками и привезли в прокуратуру. Он яростно отпирался. Маленький и коренастый, с острой плешивой головой, он торчал перед столом, словно гвоздь.
А в конце дня позвонили из Тресвятской. Проводник со служебной собакой вышел к оврагу, где Василий спрятал вещи, взятые из ямы Никульшина. Нашли и санки Зубова.
На следующий день, около одиннадцати утра, пришла жена Никульшина с сынишкой. Женщина принесла не только передачу, но и важную новость. Она рассказала о ночном появлении Василия в Синицыно. Евдокия Зубова вручила ей меховую безрукавку, оставленную Зубовым, и просила отдать следователю.