Пупин Михаил
Шрифт:
Литературные объединения, студенческая журналистика, хоровые и драматические кружки в то время отнимали у студентов столько же времени, сколько и спорт. Вместе со спортом они составляли внеакадемическую деятельность студентов. Аудитория осуществляла контакт студентов с профессорами; внеакадемическая деятельность, будь то спортивная или какая-либо другая, устанавливала контакт студентов между собой. И учение и внеакадемическая деятельность, как я могу заключить из моего личного опыта студенческой жизни, имели величайшую ценность и вносили свою определенную долю в то, что обычно называется формированием характера студента колледжа. Опекун Колумбийского колледжа Рудерферд называл это подготовкой с целью усвоения принципов поведения американца, верного лучшим традициям своей страны. Ни одно из этих влияний не может быть ослаблено без ущерба тому, что Рудерферд называл «исторической миссией американского колледжа».
Было и другое, о чем я должен сказать здесь. Регулярное посещение Плимутской церкви я считал одним из важных дел, помимо моих академических и других занятий. Проповеди Бичера и трагедии Шекспира, в которых играл тогда знаменитый Бут, были также источниками волнующего вдохновения. Они занимали большое место в моей духовной жизни. Бичер, Бут и несколько других знаменитостей Нью-Йорка того времени были для меня как бы деятелями Колумбийского колледжа. Это я их имел в виду, когда заявил моим приятелям в Адельфской академии, что Колумбийский колледж в городе Нью-Йорке является портом, куда я стремлюсь, а церковь Бичера в Бруклине является составной частью Колумбийского колледжа. Принимая студенческую жизнь в ее широком аспекте, я всегда верил, что религиозная интеллектуальная и художественная жизнь Нью-Йорка была в те дни составной частью деятельности Колумбийского колледжа. Они, несомненно, внесли многое, чтобы сделать мою студенческую жизнь такой полной. Я часто спрашивал себя, уж не было ли это в мыслях тех, кто дал официальное наименование этому учебному заведению: «Колумбийский колледж в городе Нью-Йорке», когда в 1787 году было заменено старое наименование: «Королевский колледж».
Я почти кончил историю моей студенческой карьеры и чувствую, что в ней ничего не сказано о предмете, который был всегда дорог моему сердцу. Предмет этот — естественные науки. Молодой человек, воодушевленный изучением жизни и деятельности людей, представленных на библиотечной картине «Люди прогресса», замечательной научной выставкой в Филадельфии в 1876 году, работой котельного отделения Джима и лекциями по тепловым явлениям в Купер-Юнионе, поэтическими описаниями Тиндаля и Канта физических явлений и, главным образом, собственными наблюдениями физических явлений на пастбищах родного села — этот молодой человек кончает колледж и история его студенческой карьеры закрывается без упоминания о его занятиях по естественным наукам в Колумбийском колледже! Это, несомненно, кажется странным и наводит на мысль, что всё-таки Билгарзу удалось оторвать меня от того, что он называл научным материализмом. Я должен сказать, что Билгарзу не удалось этого сделать, но то, что он сделал, стоит описать.
После того, как я покинул Кортланд-стрит, Билгарз почувствовал себя совсем одиноким и пытался разнообразить свой досуг и утешить себя тирольской цитрой, на которой он хорошо играл, несмотря на свои искалеченные пальцы. Зная мою любовь к героическому эпосу Гомера, к лирическим стихам греческой драмы, он декламировал их под аккомпанимент цитры. Таким образом он успешно подражал пению сербских гусляров, сопровождаемому однострунным инструментом, гуслями. В знак благодарности за это новое развлечение — я был уверен, оно было придумано специально для меня — я назвал его греческим гусляром. Тот, кто видел огромную толпу сербов, собирающихся вокруг слепого гусляра в какой-нибудь большой праздник и слушающих часами в глубоком молчании его пение, поймет, почему Билгарзу удавалось привлекать меня на свои концерты, происходившие на чердаке фабричного здания на Кортланд-стрит. Каждый раз, слушая его пение знакомых мне греческих стихов под аккомпанимент цитры, я воображал, что дух Бабы Батикина был перенесен из маленького Идвора в огромный город Америки. Когда я говорил ему об этом, он, казалось, был чрезвычайно рад, что доставлял мне такое удовольствие.
Профессор Мерриам, несомненно, был великим знатоком греческой литературы, но Билгарз был прекрасным греческим гусляром, и когда он пел под аккомпанимент цитры стихи «Иллиады», мне казалось, что он был воплощением Гомера. Находясь между Билгарзом и профессором Мерриамом, я не мог не посвящать большую часть своего студенческого времени изучению греческой литературы. Я никогда не раскаивался в этом и сожалею, что академические аудитории американских колледжей сегодня не оглашаются больше торжественным греческим ритмом, который я впервые услышал на чердаке фабричного здания на Кортланд-стрит. Билгарз исчез с Кортланд-стрит незадолго перед моим выпуском из колледжа, оставив мне на память цитру и старое издание «Илиады» Гомера, опубликованной знаменитым немецким филологом Диндорфом. С тех пор я его не видел, но никогда не забуду. Он был первым, кто обратил мое внимание на древнюю цивилизацию, духовная красота которой возбуждала мое юное воображение, и чем больше я изучал ее, тем сильнее был у меня интерес к ней. Я часто вспоминаю почти фанатическую ненависть Билгарза к машинам и хотел бы знать, что бы он сказал сегодня, если бы услышал пианолу, граммофон и радиовещание, не говоря уже о драматических ужасах кинематографа.
С другой стороны, с первых же дней после высадки в Касл-Гардене я стремился понять американскую жизнь и усвоить ту духовную пищу, которую давала мне окружающая среда. Эту среду я хотел понять. Моя подготовка к поступлению в колледж рассеивала то там, то здесь туманную завесу, мешавшую мне ясно видеть очертания американской цивилизации. Колумбийский колледж поставил меня в контакт с жизнью американского студенчества и с людьми большой научной репутации и замечательного обаяния. Они помогли мне рассеять этот туман, и вот в ясных лучах их учености я увидел цельный образ того, что, по моему мнению, должно было представлять американскую цивилизацию: прекрасную дочь прекрасной матери — англо-саксонской цивилизации. Когда я вспоминаю о днях моего прозрения, мне всегда приходит на память ода Горация, которая начинается стихами:
О matre pulchre filia pulchrior! [3]Изучение и размышления над этими двумя цивилизациями, древней культурой Греции и новой цивилизацией англо-саксов, казавшиеся мне двумя величайшими цивилизациями в истории человечества, отодвигали другие предметы программы как бы на задний план, хотя я и удостоился нескольких премий по точным наукам и никогда не оставлял мысли о том, что моя будущая работа будет проходить именно в области точных наук.
3
О, красивая мать красивой дочери!
Но есть и другая причина и, пожалуй, самая веская, почему точные науки занимают мало места в предыдущем рассказе о моей студенческой карьере в Колумбийском колледже. Преподавание точных наук в те дни было очень элементарным не только в Колумбийском колледже, но и в большинстве американских колледжей. Так, например, лабораторная работа по физике и химии не входила в программу Колумбийского колледжа и лекции давали мне меньше сведений по физике, чем я знал из моего чтения популярных книжек Тиндаля, а также из курса Купер-Юниона до поступления в колледж. Вопрос: «Что такое свет?» я привез с пастбищ моего родного села, и профессор физики в Колумбийском колледже не давал на него никакого ответа, отсылая лишь к колебаниям в эфире, физические особенности которого он, по его признанию, не мог удовлетворительно охарактеризовать. В этом отношении он, казалось, в своих знаниях стоял не на много выше моего скромного учителя в Панчеве Коса. Мой наставник Рудерферд всегда интересовался этим вопросом, как и многими другими важными вопросами науки, и с большим удовольствием беседовал о них со мною. Он первый сообщил мне, что знаменитый вопрос «Что такое свет?» будет, пожалуй, разрешен, когда нам станет яснее новая электрическая теория, выдвинутая шотландским физиком Максвеллом, который был учеником великого Фарадея.