Пупин Михаил
Шрифт:
Вспоминая теперь те далекие дни, я убеждаюсь всё больше и больше, что предательский акт австрийского императора в 1869 году был началом конца его империи. Это было началом национализма в империи Франца Иосифа Габсбургского. Любовь народа к стране, в которой он жил, начала иссякать и, наконец, умерла. Если такая любовь умирает, страна также обречена на гибель. Этой мудрости меня научили неграмотные идворские крестьяне.
Даже учитель местной школы не сумел произвести на меня того глубокого впечатления, которое осталось у меня от тех простых, неграмотных крестьян. Несмотря на свою темноту и забитость, они были активными участниками жизни и имели огромный опыт, накопленный в бесчисленных сражениях. Чтение, письмо и арифметика казались мне орудиями пытки, которые изобрел учитель, ничего не понимавший в жизни. В моих глазах он был человеком, главная обязанность которого состояла в том, чтобы как можно больше помешать моей свободе, особенно в то время, когда у меня были важные дела с моими закадычными друзьями по сельским играм. Однако, вскоре моей матери удалось убедить меня, что я был неправ. Она не умела ни читать, пи писать, и часто говорила мне, что, несмотря на хорошее зрение, она всегда чувствовала себя слепой. Настолько слепой, что она, по ее выражению, никогда не осмеливалась далеко отходить за пределы нашего села. Если мне не изменяет память, одним из частых ее поучений, с которыми она обычно обращалась ко мне, было: «Мой мальчик, если ты хочешь идти в люди, в мир, о котором ты так много слышишь на вечерних сборищах, ты должен иметь пару других глаз — глаза чтения и письма. Свет велик и в нём так много интересных вещей, о которых ты узнаешь лишь тогда, когда научишься читать и писать. Знание является той золотой лестницей, по которой мы взбираемся к небу; знание является светом, который освещает наш путь в течение этой жизни и ведет нас к жизни будущей и вечной!». Она была набожная женщина и обладала редкими знаниями как Старого, так и Нового Заветов. Псалмы были ее любимым пением, она знала также и Жития Святых. Из них самым почитаемым был св. Савва. Она была первой, кто познакомил меня с историей жизни этого великого серба. В коротком изложении история его жизни, рассказанная моей матерью, такова: Савва был младшим сыном сербского жупана Неманьи. В раннем возрасте он отказался от своего королевского звания и уединился в монастыре на Афонской горе, где посвятил многие годы учению и размышлениям, затем вернулся в родной край — это было в начале 13-го столетия — и стал первым сербским архиепископом, основав автономную сербскую церковь. Он также основал народные школы во владениях своего отца, где сербские мальчики и девочки получили возможность учиться чтению и письму. Так он открыл глаза сербскому народу, и народ, в знак благодарности и признательности, назвал его святым Саввой-Просветителем и всегда прославлял его имя и память о нем. Семьсот лет прошло с тех пор, но ни один год не проходил без праздника в честь св. Саввы, отмечавшегося в каждом сербском городе и доме. Рассказ матери был для меня настоящим откровением. Ежегодно в январе я, как и всякий школьник, участвовал в празднествах в день св. Саввы. По этому случаю мы, озорные мальчишки, потешались в школе над большим парнем, который дрожащим и неловким голосом читал что-то о св. Савве по записям, приготовленным нашим учителем. После этого чтения учитель смешным гнусавым голосом пытался что-то добавить к чтению взрослого ученика и, наконец, сонный священник заканчивал проповедью, изобиловавшей архаическими церковно-славянскими выражениями, которые для нас, мальчишек, звучали, как неумелая попытка словацкого торгаша мышеловками говорить по-сербски. Наше хихиканье и веселье достигало при этом высшей точки. Таким образом, мои одноклассники никогда не давали мне возможности понять истинный смысл празднеств в день св. Саввы. Благодаря рассказам моей матери о св. Савве и ее манере изложения в первый раз предстал предо мной образ святого Саввы в его истинном свете — как великого мудреца, кто проповедывал ценность книг и искусство письма. Я понял тогда, почему мать так особенно ценила чтение и письмо. И я дал себе слово посвятить себя этому делу, если бы даже для этого потребовалось отказаться от моих друзей. Вскоре мне удалось убедить мать, что в чтении и в письме я могу иметь такие же успехи, как и другие школьники. Учитель тоже заметил во мне перемену. Он был удивлен и, конечно, верил, что со мной произошло какое-то чудо. Моя мать верила в чудеса и сказала учителю, что мною руководил дух св. Саввы. Однажды она сказала ему в моем присутствии, что видела во сне, как св. Савва, возложив свои руки на мою голову и обращаясь к ней, промолвил: «Дочь Пияда, твой сын скоро перегонит идворскую школу. Позволь ему тогда идти в мир, где он может найти больше духовной пищи для его жаждущего ума». На следующий год учитель избрал меня для чтений в день св. Саввы, выписав для меня то, что я должен был декламировать. Моя мать улучшила и дополнила написанное учителем и заставила меня прорепетировать перед ней несколько раз. Так в день праздника св. Саввы я первый раз произнес мою публичную речь. Успех был неописуемый. Мои озорные друзья на этот раз не хихикали. Наоборот, они смотрели на меня со строгим вниманием и жадным интересом, что, конечно, еще больше увеличивало мое воодушевление. Присутствовавшие на чтении говорили, что даже Баба Батикин не мог бы сказать лучше. Моя мать плакала от радости, учитель, качавший от удивления головой и священник, смотревший смущенно, в один голос заявили, что мне больше нечего было делать в идворской школе.
В конце этого года мать уговорила отца послать меня в школу в город Панчево, расположенный на реке Тамиш, около пятнадцати миль к югу от Идвора и совсем близко от того места, где Тамиш впадает в Дунай. Там я встретил учителей, чьи познания вызвали во мне глубокое восхищение, особенно в естественных науках — предмете, совершенно незнакомом школе Идвора. В Панчеве я первый раз услышал, что американец, по имени Франклин, производя опыты с бумажным змеем и ключом, сделал открытие, согласно которому молния это путь электрической искры между тучами, а гром — результат внезапного разряжения атмосферы, нагретой прохождением электрической искры. Рассказ учителя был иллюстрирован электрической машиной трения. Это потрясло меня. Всё было так ново и так просто, думал я, и так противоположно моим прежним понятиям. Во время моего приезда домой я не замедлил воспользоваться первым же случаем и похвалился перед отцом и другими крестьянами, сидевшими перед нашим домом и развлекавшимися послеобеденными разговорами, своим новым знанием. Вдруг я заметил, что отец и его приятели посмотрели друг на друга с изумлением. Они, казалось, спрашивали: «Что за ересь несет нам этот мальчишка?» Затем отец, сверкнув на меня злыми глазами, спросил, разве я забыл о том, о чем он говорил мне так много раз, что гром является следствием шума колесницы Илии пророка, когда он разъезжает по небу, и не думаю ли я уже о том, что этот американец Франклин, как мальчишка, игравший бумажным змеем, знал больше, чем мудрейшие люди Идвора. Я всегда относился с большим уважением к мнениям моего отца, но на этот раз не мог не улыбнуться с плохо скрытой иронией, которая его еще пуще разозлила. Заметив вспышку гнева в его больших чёрных глазах, я убежал. За ужином его гнев значительно остыл, и он рассказал матери о ереси, которую я распространял после обеда. Мать заметила на это, что нигде в Святом Писании он не может найти подтверждения легенде о колеснице Илии пророка, и что — вполне возможно — американец Франклин был прав, а легенда о колеснице Илии пророка была ошибочна. В деле правильного толкования древних писаний отец был всегда готов держаться мнения матери и, таким образом, мы с ним помирились. Замечание матери о том, что американец Франклин, в конце концов, мог быть умнее, чем все мудрецы Идвора, и молчаливое согласие отца возбудили во мне острый интерес к Америке. Линкольн и Франклин были теми именами, с которыми ассоциировались мои первые понятия об Америке.
В годы моей учебы в Панчеве я проводил летние каникулы в родном селе. Идвор, как и весь Банат, живет главным образом сельским хозяйством и во время сбора урожая работа там кипит, как в пчелином улье. Старые и молодые люди и рабочий скот — все заняты на уборке хлеба. Но никому так не достается, как сербскому волу. Он — самый верный и ценный помощник сербского крестьянина, и особенно в Банате. Он выполняет все весенние работы, он же перевозит созревшее зерно с отдаленных полей на сельские гумна во время уборки. Начало молотьбы знаменует собой конец, тяжелой работы старого доброго вола. Начинается его летний отдых. Он посылается на пастбища, чтобы приготовиться к осенней вспашке полей. Деревенские ребята, еще не доросшие до того, чтобы участвовать в молотьбе, получают задание пасти и охранять волов на пастбищах. В течение нескольких лет я был пастухом во время летних каникул.
Сельские волы были разделены на стада, примерно по 50 голов, и каждое стадо охранялось группой в двенадцать мальчиков из семей, которым принадлежали волы. Каждая группа была под командой молодого крестьянина, который обычно был пастухом. Караулить стадо в 50 волов было нелегкой задачей. Днем работа была несложна: летняя солнечная жара и непрерывные атаки мух и оводов заставляли волов держаться в тени деревьев и отлеживаться до наступления прохлады. Зато ночью наша работа значительно осложнялась. Принужденные в течение дня быть в тени, волы почти ничего не ели и поэтому, когда наступала ночь, они, голодные, отправлялись на поиски хорошей травы.
Пастбища моего родного села лежали вдоль территории в двадцать квадратных миль, засеваемой в некоторые годы кукурузой. В августе и сентябре эти обширные кукурузные поля напоминали лесные чащи. Неподалеку от Идвора, к востоку от кукурузных полей, был румынский поселок, славившийся своими конокрадами. Трюк румынских воров состоял в том, что они прятались ночью в кукурузных полях и ждали, когда волы зайдут в кукурузу, и затем угоняли их в румынские кукурузные поля, на другой стороне их деревни. Помешать стаду уйти в кукурузное поле ночью было ответственной задачей, для выполнения которой мальчики тренировались днем опытными руководителями. Как правило, мы, подростки, расходовали нашу энергию в борьбе, плавании, игре в мяч и других утомительных состязаниях, а затем принимались за тренировку в искусстве пастуха. Одной из наших обязанностей была сигнализация через землю. Каждый подросток имел нож с длинной деревянной ручкой. Этот нож втыкался глубоко в почву. Боковым ударом по его деревянной ручке производился звук, и мальчики, лежа на животе и прислонив к земле ухо, должны были определить направление и расстояние от того места, где появился звук. Практика эта сделала нас специалистами такого рода сигнализации. Мы знали, что звук проходил через почву значительно лучше, чем через воздух, и что твердая и нетронутая почва передавала звук на много легче, чем вспаханная. Поэтому нам было известно, что звук, произведенный таким способом вблизи границы пастбища, не может быть услышан на мягкой почве кукурузных полей, простиравшихся вдоль пастбища. Румынский вор, схоронившийся ночью в кукурузном поле, не мог слышать сигналы через землю и установить наше местонахождение. Словенец Кос, мой учитель и толкователь физических явлений, не понимал этого явления, и я сильно сомневаюсь, чтобы обыкновенный физик в Европе в то время тоже мог дать этому объяснение. Это является основой того открытия, которое я сделал двадцать пять лет спустя после моих пастушеских опытов.
Летние ночи на равнинах моего родного Баната — замечательно хороши. Кругом божественная тишина. На черном фоне ночного неба блещут крупные звезды. «Косы твои так же черны, как летняя полночь» — говорит обычно молодой серб своей любимой. В такие ночи мы не могли видеть пасущихся волов на расстоянии и ста шагов, но мы могли слышать их, приложив ухо к земле. Каждый из нас получал свое задание. Нас располагали но определенной линии на расстоянии двадцати ярдов друг от друга. Это было мертвой чертой, отделявшей пастбища от кукурузного поля. Лозунг французов в Вердене: «Они не должны переступить!» — был и нашим лозунгом, и это относилось не только к нашим друзьям-волам, но и к нашим неприятелям — румынским ворам. Лезвия наших ножей были глубоко в земле, а мы лежали, приложив уши к их деревянным ручкам. Когда волы приближались достаточно близко к мертвой черте, слышен был каждый их шаг. Нам было известно, что они паслись согласно определенным законам, регулируемым временем ночи, которое мы определяли положением на небе некоторых созвездий, например, Ориона. Мы также внимательно следили за положением вечерней и утренней звезды. Венера была нашей белой звездой, Марс — красной. Ковш Большой Медведицы, Полярная звезда и Млечный Путь были нашим компасом. Если в ночном безмолвии к нам доносились едва уловимые звуки церковного колокола из румынского поселка, находившегося в четырех милях к востоку от нас, это означало, что со стороны кукурузных полей дул легкий ветер, несший с собой сладкий аромат молодой кукурузы к голодным волам, приглашая их к богатому столу. В такие ночи наша бдительность удваивалась. Мы забывали обо всём и были настороже, прильнув к земле и наблюдая за звездами.
И мерцание звезд, и пасущиеся волы, и звон отдаленного церковного колокола — всё говорило нам о том, как осторожны и бдительны мы в охране стада. Всё это доходило до нас, как слова какой-то непостижимой силы, мирной и дружелюбной, без помощи которой мы потерялись бы. Всё это были свидетельства, говорившие о существовании мира и управлявшие нашим сознанием. Объятые темнотой ночи, окруженные бесчисленными горящими звездами, мы охраняли покой волов. Всё остальное уходило из нашего внимания, появляясь лишь тогда, когда ранняя заря провозглашала то, что нам казалось божественным приказом: «Да будет свет!» Тогда солнце, появление которого возвещалось светлыми длинными лучами, начинало приближаться к восточному небу, и земля постепенно показывалась, как в акте творения. Пятьдесят лет тому назад, каждое такое утро казалось нам, пастухам, свидетелем создания мира — мира первых дружелюбных звуков и света. Это заставляло нас чувствовать, что мы и наше стадо охранялись божественной силой. В то же время, каждое утро было для нас свидетелем и настоящего земного мира, когда восходившее солнце отдаляло враждебную таинственность ночи от мирной действительности дня.
Таким образом звук и свет ассоциировались в моих юношеских мыслях с божественным голосом и с божественным промыслом, и эта вера подкреплялась словами Евангелия от Иоанна: «Вначале было слово и слово было у Бога и слово было Бог».
Я верил, что Давид, несколько псалмов которого я выучил, под руководством моей матери наизусть, и который в юности также был пастухом, выразил мои мысли в 19-ом псалме:
«Небеса проповедуют славу Божью…»
…
«Нет языка и нет наречия, на котором бы не был слышен голос их».