Шрифт:
Маркс иррелигиозен в самой высшей мере: он не только абсолютно не нуждается во внечеловеческих гарантиях победы добра, но вообще не ищет вне человека никакой опоры. Маркс не может быть космистом, ибо для него мир действительности есть только человеческая практика, как мы уже видели; за пределами же человеческой действительности лежит бездонное непознанное, относительно которого мы, не впадая в неустойчивую метафизику, не можем ничего абсолютно сказать ни хорошего, ни дурного.
Единственно доподлинно известное есть человеческий вид с его возможностями, поток жизни, горячую волну которого и энергическое напряжение мы ощущаем в себе самих. Это для нас сила всетворящая, всеобнадеживающая, это живая истина, красота и благо и их источник.
И чем более решительно опровергал Маркс все над видом возвышающееся внечеловеческое, тем более резко подчеркивал он примат человечески-коллективного, видового, над человечески-индивидуальным. С видом связана у него идея победы, и только в нем, выражаясь метафорически, видит он бога-младенца, колыбель которого окружают тупые, черные змеи стихий. Прекрасная надежда на расцвет могущества этого младенца, на растущий триумф его, запрягающего порабощенных светом сознания драконов в победную колесницу свою, на торжественный и стремительный полет его, светлого сына жизни, сквозь тьмы тем миров, бытия и полубытия — вот идеализм Маркса. Горячее чувство своего родства, своей сопринадлежности виду, понимание ценности жизни личной лишь в связи с грандиозным размахом жизни коллективной — вот основное чувство Маркса, согревающее его учение.
Красота марксизма и его исцеляющая сила всегда будут ускользать от индивидуалистов, для которых его мироощущение столь же непонятно, мистично или абсурдно, сколь для нас марксистов плоски, жалки и трусливы их собственные, религиозные или антирелигиозные, ухищрения.
Энгельс
Энгельс, конечно, как и Маркс, не верит в плехановскую, раз навсегда данную истину; о материализме он говорил:
«Ему приходится принимать новый вид с каждым новым великим открытием, составляющим эпоху в естествознании».
Тем не менее у Энгельса, быть может, можно отметить некоторое преувеличение оценки данных именно нынешнего естествознания, как незыблемо точные.
Говоря о философии Гегеля, Энгельс пишет:
«Нам нет надобности рассматривать здесь, насколько это миросозерцание соответствует нынешнему состоянию естественных наук, которые самой земле предсказывают возможный, а ее обитаемости несомненный конец и тем самым говорят, что у человеческой истории будет не только восходящая, но и нисходящая ветвь. Мы находимся во всяком случае еще очень далеко от той поворотной точки, за которой начнется движение общественной истории сверху вниз, и мы не можем упрекать гегелевскую философию в том, что она не занималась вопросом, не поставленным на очередь современным ей естествознанием».
Но не можем ли мы в этом упрекнуть философию Энгельса? По-видимому «колесование сознания», т. е. догмат о фатальном чередовании восходящих и нисходящих ветвей, о пригвожденности разума к железному коловращению эволюции, признавался Энгельсом. Так он считает заслугой Фурье, что тот
«подобно тому, как Кант ввел в естествознание идею о будущей гибели земли, ввел в историческое мировоззрение идею о будущей гибели человечества».
Утешением, ввиду такой перспективы, может служить лишь тот факт, что мы находимся далеко от печального солнцеворота на мировую зиму. Предотвратить его, однако, мы не будем в состоянии. Необходимость таким образом как будто навсегда останется, но Энгельсу, царицей человека, и это несколько ослабляет ту великолепную, чисто марксовскую музыку будущего, которой подарил нас Энгельс в знаменитой девятой главе своего Антидюринга.
Прежде чем предложить читателю вспомнить вместе с нами эти прекрасные страницы, полные видовой надежды, радости грядущим и глубокого исторического чувства, мы покончим наше сопоставление Маркса Энгельсу.
Маркс часто говорит об общей восходящей ветви человеческой истории, чему, конечно, не противоречат временные падения. Поэтому-то энгельсовскую музыку будущего мы считаем блестящими вариациями на марксовскую тему. Но Маркс нигде не говорит о фатальной ветви нисходящей. Отрицать возможность крушения всего человеческого культуростроительства и всех начал конструируемого нами порядка — никто, конечно, не в праве, но не больше прав у нас считать это крушение неизбежным. Это вопрос борьбы разумной жизни и неразумных стихий. Можем ли мы указать пределы растущей силе человека? Мир не готов, он не раз навсегда заведенная машина. Наука в высокой мере заинтересована в формулировании незыблемых законов и в проведении повсюду принципа детерминизма, однако и натуралисты все более ясно понимают, что законы их эволюционируют вдвойне, во-первых, благодаря вытеснению их в науке формулами более совершенными, во-вторых, благодаря изменениям в самой природе.
Предсказание о будущем всегда покоится на теории вероятности. И вместо того, чтобы заранее покорно склонять голову перед неизбежным концом и тем: самым лишать развертывающуюся культуру ее, хотя и слишком грандиозных, быть может, для робких умов, но вполне законных в свете надежды перспектив, — марксист должен говорить:
«Мы должны развивать постоянно до высшей степени нашу социально-техническую мощь и бороться за беспредельное развитие; в предел же его поверим только тогда, когда воочию убедимся в его непреоборимости»;
так, напр., некоторый натуралистический фатализм Энгельса мы считаем таким образом не вытекающем необходимо из философии Маркса.
Зато рассуждая в пределах восходящей ветви, Энгельс великолепен.
«„Свобода“, — говорит он, — состоит в основанном из понимания естественной необходимости — господства над самим собой и над внешней природой; поэтому она необходимо является продуктом исторического развития. Первые, выделившиеся из животного царства, люди были во всех отношениях так же несвободны, как и сами животные; но каждый прогресс культуры был шагом вперед к свободе.
На заре истории человечества стоит открытие превращения-механического движения в теплоту: добывание огня трением; в конце заканчивающегося ныне периода развитие — открытие превращения теплоты в механическое движение: паровая машина. — И, несмотря на гигантский освободительный переворот, который совершила в социальном мире паровая машина, он еще не закончен и наполовину, — пока все же несомненно, что добывание огня трением превосходит ее по своему освободительному значению, так как огонь доставил человеку впервые господство над некоторой силой природы и тем окончательно отделил его от животного царства. Паровая машина никогда не будет в состоянии произвести такой громадный перелом в развитии человечества, как бы она ни представлялась нам способной, благодаря громадным производительным силам, осуществить такой общественный строй, в котором не будет уже никаких классовых различий, никаких забот о средствах индивидуального существования и в котором впервые можно будет говорить о действительной человеческой свободе, о существовании в гармонии с познанными законами природы. Но как еще молода вся история человечества и как было бы смешно приписывать нашим теперешним [26] воззрениям какое бы те ни было абсолютное значение, вытекает уже из того простого обстоятельства, что вся протекшая история может быть охарактеризована как история периода времени от практического открытия превращения механического движения в теплоту до открытия превращения теплоты в механическое движение».
26
Сравни приводимое выше мнение Плеханова.