Шрифт:
Вскоре второе, придонное течение, о котором я говорил, подымается наверх. И оказывается прямой угрозой для режима. И для автора…
Солдат Джурабаев, охранявший Огаркова, прост, как трава. Как ветер. У него острый слух степного человека, он слышит не только дальние выстрелы… «Ворона на тополе наконец замолчала, улетев или, возможно, заснув. Недалеко в густой пшенице раздавался тихий шорох — там возились суслики или полевые мыши. Все громче становилось стрекотание множества насекомых».
Он добр и справедлив, степной житель. Разводящий намекнул ему: застрели осужденного, если что, а Джурабаев намека не принял, возможно, даже не понял. Вместо этого разделил со смертником кашу, принесенную только ему, часовому.
К вечеру, когда солнце было сзади, бредущий на восток Огарков видел возле себя тень Джурабаева. К этой тени Огарков почувствовал глубокую антипатию, почти ненависть. Не к Джурабаеву, а именно к его тени.
Сама эта тема тени не нова в литературе. О ней говорили немецкие романтики Шамиссо и Новалис. Тень присутствует в прозрачно-фантастической драматургии прекрасного советского драматурга Евгения Шварца. Но в таком предметно-реалистическом контексте, в эпоху трибуналов и массовых казней она зазвучала совсем иначе…
Тень тенью, а между самими людьми — Огарковьм и Джурабаевым — складываются совсем иные отношения, человеческие. «Он ведь может расстрелять меня, — подумал Огарков. Почему он этого не делает?..
— Вы бы поспали, я не убегу… Обещаю вам…»
Они бредут с ним дальше, попадают в чужой бой, где незнакомый пехотный лейтенант, угадав в Огаркове офицера, сунул ему автомат и отправил в разведку. У Огаркова шевельнулась мысль — удрать, но он подумал о молоденьком солдате, которого ему дали в помощь и который верил в него, как в Бога, и о лейтенанте, сунувшем ему автомат. «Именно доверие к нему этих случайных людей в гораздо большей степени, нежели страх перед степным чутьем и упорством Джурабаева, заставило Огаркова встать и вернуться…»
И он двинулся дальше, в сторону трибунала, «неся автомат впереди себя, как чужую хрупкую вещь. Вскоре руки устали, и он, покосившись на Джурабаева, надел автомат на ремень.
Джурабаев вдруг спросил: «Комсомолец был?» Огарков ответил: «Да!»
— Ай-ай-ай! — сокрушенно закачал головой Джурабаев, выражая этими звуками и порицание, и удивление, и жалость.
Но вот Огарков один-оденешенек. Свободен, как птица. Ощущения его поразительны. Он потерял проклятую тень. Но вместе с тем он потерял Джурабаева, ставшего его фронтовым товарищем. И — почувствовал себя человеком, лишенным опоры и какой-то видимой цели.
Однако Казакевич не был бы самим собой, то есть крупнейшим мастером сюжета, если б не воздвиг на пути смертника Огаркова новые соблазны. Это милая крестьянка Мария, которая не прочь, чтоб он остался у нее. И молодой сосед-дезертир, добравшийся до своей хаты, голос которого все звучал и звучал в соседнем дворе:
Начинаются дни золотые Воровской непроглядной любви. Эх, вы кони мои вороные!..Сосед звал Огаркова распить с ним бутыль самогона да начать новую жизнь. Огарков отказался, пытаясь не прислушиваться к пьяному голосу, который пел навзрыд:
Мы уйдем от проклятой погони, Перестань, моя крошка, рыдать…Все переправы уже взорваны, но Огарков все равно плывет к расстрелявшим его, оставив на берегу любящую душу — Марию.
Вот он, последний аккорд, нет, еще не книги, а смертельно опасной для автора темы: «Лодка понеслась вперед, и вскоре Огарков очутился на середине реки. Одинокая фигура женщины на берегу исчезла из виду.
Оглядевшись кругом, Огарков ощутил в душе чувство необычайной свободы и даже счастья…
И ему захотелось, чтобы его хоть на одно мгновение увидала мама и Джурабаев. И если жива маленькая химинструкторша Валя, так чтоб и она увидала его. И командир саперного батальона, и курносый лейтенант… Чтобы все они видели, что он не жалкий беглец…»
Возвращается Огарков в штаб армии, в трибунал — почему же эта тема смертельно опасна для автора?
… Расстреливают патриотов, людей, верных Советской России, — вот что сказал фронтовой разведчик Казакевич, когда массовые расстрелы были сталинской политикой.
Если бы Казакевич сказал только это, вполне было бы достаточно, чтобы с ним покончили. Но он не остановился и тут. Он глубоко исследует и вторую сторону жизни — тень.
Никто из героев Казакевича не верит в гуманизм трибунала.
«… некоторые офицеры из самых молодых… уже заранее обвиняли трибунал в черствости и формализме…»
В повести Даниэля «Говорит Москва» советское правительство учредило, по вымыслу Даниэля, День открытых убийств.
Даниэль сказал это в годы «хрущевского либерализма» — лагерная судьба его известна всем.