Шрифт:
Вылет задержали на три часа, так что в Москву вместо пяти утра я добрался в восемь с минутами. Самолет был заполнен, дай бог, на треть. Оба кресла рядом со мной пустовали. Как только погасло табло «Пристегните ремни», я затребовал плед, скинул обувь и устроился поудобнее, намереваясь скорее заснуть, но в итоге не спал и секунды. Сначала нас от души потрясло, потом принесли скудный ужин, потом где-то сзади надсадно орал то ли демон, то ли ребенок, а едва он умолк, нас опять затрясло и трясло половину пути. Внутри у меня будто орудовал миксер. Сердце барахталось, словно мошонка на электрическом стуле. Я пялился тупо на лысый затылок в переднем ряду и гадал, откуда он мне знаком. Затылок катался по подголовнику, трясся, но спал. Чхать хотел он на турбулентность. Я же ее запивал.
В дьюти-фри я запасся бурбоном, чтобы, попросив уложить в отдельный пакет, вскрыть его на борту и украдкой расправиться с тарой задолго до приземления. Сделал я это в два счета: раз – когда пролетали над Барселоной, два – когда чесанули крылом по маковке Альп, после чего слухи о малых размерах Европы показались мне трепом.
На спиртное желудок огрызнулся изжогой, досаждавшей мне больше, чем намеки на кару небесную разгневанного Создателя. Разошелся Старик не на шутку: аэробус болтало, точно рубаху на сильном ветру. Завернувшись в плед с головой, я укутал себя темнотой, но добился того лишь, что стал задыхаться. Спать хотелось ужасно – как бывает, когда почти сутки сидишь за рулем. Или после наркоза. Или когда оглушило бедой.
Меня оглушило. Но не совсем, а отчасти. Оглоушило, но на уснуть не хватило. Не хватило, увы, и наркоза…
Я сунул пустую бутылку обратно в пакет. На мониторе наш лайнер вползал носом в Австрию. Хвост полоскался еще в Генуэзском проливе. Может, нас потому и трясло, что он там вовсю полоскался. Впору было примерить жилет со свистком. Я машинально пошарил ладонью под креслом. Вот где наша проблема: умирать нам чертовски не хочется, даже если не хочется жить.
Мне жить не хотелось. Впрочем, жить хотелось мне редко. Иногда не хотелось настолько, что я и не жил. Я отключался и ждал, когда жить мне захочется.
Чтоб отключиться, я пил или спал. Сейчас я не мог ни того, ни другого. И завидовал лысому. Хоть лысину я не признал, уже от души ненавидел. Нам ведь для этого много не нужно: ненависть – неприхотливое чувство, приходит по первому зову и далеко не уходит. Как слепая и верная сука. Я эту суку люблю. Оскал ее часто бодрит и отгоняет от наших поджавшихся задниц шакалов отчаяния.
Легко ненавидеть, когда разыгралась изжога, когда умираешь от жажды, хочешь спать, а уснуть не дают.
Причин не уснуть у меня было две. Об одной я уже доложил – турбулентность. Вторая причина – мой стыд.
Зависнув меж копчиком Бога и брюхом Земли, я болтался вертлявой сарделькой на нити судьбы, отбивался от страха отрыжкой и очень стыдился. Мне было так стыдно, что выручал только страх. Не будь его, я бы наделал порядочно глупостей. А так – приходилось крепиться, чтоб не наделать в штаны.
Я крепился уже шесть часов – с той доисторической эры, как обнаружил лежащую в ванне Долорес и слинял из ее суицидной квартирки в отель. Приняв наскоро душ, я закидал в чемодан свои вещи и умчался в аэропорт. Я настолько спешил, что забыл попрощаться с Антонио. Бедняга, должно быть, давно клевал носом и паутиной покрылся, ожидая меня в своем номере. Пришлось звонить ему из Барахаса и будить среди ночи. Поблагодарив старика за прием и воздав по заслугам его переводу (Так говорить по-испански умеет лишь тот, кто плачет над нами, как ангел, или смеется, как сатана, – уверяла Долорес), я засопел ежом в трубку, а когда встревоженный голос спросил мое ухо, все ли в порядке, отключил телефон.
Тут объявили, что рейс на Москву отложен на три часа. Я постарался внушить себе радость: как-никак, у нас на двоих с моей совестью появилась вдруг уйма свободного времени. Достаточно, чтобы опять сесть в такси, отправиться в город и проведать самоубийцу. Это было моей первой мыслью.
Второй моей мыслью было пойти в туалет.
Я проторчал там сорок минут, тужась выдать идею получше. Чем я больше старался, тем очевиднее первая мысль представлялась мне ересью. Если раз унес ноги, это вовсе не значит, что повезет и в другой. К угрозам своей оппонентки я отнесся серьезно, и они мне не нравились.
Пока я скакал одноного по комнате, норовя не промазать в штанины, губы Долорес кривила усмешка, с какою бывалая ведьма провожает из логова вурдалака-юнца. Веки ее были притворены, но из виду меня Долорес не выпускала: выпучив зряче соски, она тяжко вздыхала и хныкала клятвы в том, что все равно покончит с собой. Ладно бы это! Маньячка всерьез полагала зачислить меня в ассистенты:
– Или ты настоящий, или ты никакой. Оправдайся деянием перед своими фантазиями. Докажи, что их стоишь. Никто ничего не узнает. Ну же! Давай, отвяжи. Помоги мне добраться до точки. Проживи меня до конца. В кои-то веки поставь точку кровью! Так будет честнее по отношению к книге.
Чистейший поклеп! Но била мерзавка в десятку. У меня прямо руки чесались поддаться на уговоры. Однако потворство самоубийству было выгодно разве что самоубийце, так что я поборол искушение и занялся страховкой: сорвал простыню, сварганил узлы у Долорес под мышками, перехватил крест-накрест предплечья и, обмотав подобием кушака ее талию, краями связал ей лодыжки. Теперь угробить себя у нее не задастся. А угробит потом – так то уж не наша забота. Наша забота – дать деру.
Короче, я малодушно, бездумно сбежал.