Шрифт:
Поздно вечером, когда мы вернулись уже в плавни, я сильно срезался с Глушко. Внешне это было просто продолжением того частного спора, который возник у нас накануне выступления, но на самом деле причины столкновения были гораздо серьезнее и глубже.
— Ты що? — хмуро спросил Глушко из темноты.
Я сказал, что нам втроем — вместе с комиссаром — надо было бы провести разбор этой операции и хотя бы для себя уяснить причины ее неудачи.
— Якой невдачи? Що ты там цвенькаешь?
Как можно спокойнее и сдержаннее я вновь попытался доказать Глушко то, что безуспешно доказывал два дня назад: командир, планируя операцию, должен иметь в виду возможность всяческих неожиданностей и оставлять в своем распоряжении сильный резерв для их парирования. На соломирскую операцию у нас пошло сорок человек, все они сразу вступили в бой и, конечно, вынуждены были отойти, когда появилась эта автоколонна. Но разве так развернулись бы события, если бы в деле участвовал весь отряд или хотя бы его половина? Сильный заслон смог бы удержать мотопехоту, и мы…
— Що ты мэни толкуешь? — перебил меня Глушко. — Резерв, головные силы, тактика, стратегия… Стратег який знайшовся! Из той стратегией вже до Волги додрапалы.
Это был любимый конек Глушко: тактика, стратегия и… и кадровые армейские командиры.
Ход его рассуждений был чрезвычайно прост: перед самой войной все мы смотрели в кино многочисленные фильмы, в которых какая-нибудь куцая батальонная пушчонка лихо сбивала башни с десятков окруживших ее танков. Победа в этих фильмах достигалась с опереточной легкостью — без затрат крови, времени и мозговых усилий. Враг был глуп до кретинизма, и любой пионер мог обвести вокруг пальца седоусого генерала.
И вот началась война. Но она не была похожа на ту войну, к которой мы присмотрелись во всех этих фильмах и которая, как нам казалось, должна была окончиться через неделю или две взятием Берлина. Война была полна трагизма и неожиданностей.
Бронированные немецкие полчища, тратившие перед тем неделю на завоевание двух — трех европейских государств, ринулись на нашу землю. Мы читали сводки Информбюро, на картах, выдранных из школьных учебников, отмечали оставленные города и, темнея от злобы, ненависти и горя, решали стратегические задачи: немца остановят укрепрайоны на старой границе…. А дальше есть еще Днепр… И Северный Донец. И Дон…
Но враг прошел и старую границу, и Днепр, и Северный Донец, второй год окружен Ленинград, и вот бои идут уже на Волге и на Кавказе, и до берегов Каспия осталось каких-нибудь полтораста— двести километров…
В это тягостное время отступательных боев и поражений многие гражданские, никогда не служившие в армии люди — в их числе и Глушко — любили поговорить о том, что вот-де кадровые военные успели показать, на что они способны. Кричали, размахивали руками, шапками грозились закидать, а как дошло до дела…
Тут Глушко вытягивал неизвестно как попавший в его руки «Боевой устав пехоты» тридцать восьмого года, заученным движением открывал нужную страницу и с сильным украинским акцентом читал:
— «Отход — движение для временного отрыва от противника. Отход применяется с целью…» — Он останавливался и язвительно замечал: — Бачишь, що таке «отход»? Цэ не бой, цэ «движение». Зрозумил тепер, що воно таке— «стратегия»? А розумни люди кажуть, що в «Полевом уставе» ще така штуковина е: «Выход из бою». Що ж воно такэ, цей «выход из бою» та «отход»? Мабудь, попросту кажучи, видступ, отступление? Так так бы и казалы, а то вже другий рик отходимо та выходимо… Колы ж воюваты будемо?
И дальше он обычно развивал тезис, лежащий в основе его военно-стратегических взглядов: кадровые военные уже-де показали, на что они способны. «Годи!» Пусть-де теперь займутся войной люди, не испорченные военным образованием и не искушенные во всей этой сложной терминологии: «выход» и «отход», «охват» и «обход»… По крайней мере, они пойдут колошматить немца, не разбираясь, где фронт и где тыл, и не задумываясь над тем, что предписывают делать в том или ином случае выдуманные военными правила. Вот ведь во время гражданской войны дрались мы не по правилам, а победили. Победим и сейчас…
Вообще говоря, он был неглупым человеком, Глушко, но все эти доморощенные его теории не годились и для крохотной партизанской группы. У нас же был сильный отряд, насчитывавший почти триста человек и вооруженный всеми видами пехотного оружия вплоть до станковых пулеметов и минометов.
По моему глубокому убеждению, многие наши операции были неудачны или значительно менее удачны, чем могли бы быть, именно потому, что Глушко слишком уж пренебрежительно относился к самым элементарным теоретическим основам общевойскового боя. Иногда нам с Быковским удавалось убедить его, осилить его сопротивление, и, мрачно насупясь, нехотя, Глушко принимал наши предложения; иногда же все наши усилия не приводили ни к чему, и тогда отряд действовал по принципу: «Ты, Петренко, лежи туточки, ты, Громов, заходь справа, а ты, Крапива… Тоби я пизнише скажу…» И — что уж там говорить — зачастую бывало так, что нас выручала только безрассудная смелость людей да еще, пожалуй, внезапность, которая все же всегда была на нашей стороне.
Так было и в этот раз. Мы вышли из боя с минимальными потерями — один убитый и двое легкораненых, но та цель, которую мы перед собой ставили, — разгром соломирского гарнизона, эта цель не была достигнута. Глушко понимал это не хуже меня, но самолюбие и представление о собственном командирском авторитете не позволяли ему признаться в этом. И, конечно, он вновь оседлал своего любимого конька…
Когда Быковский вернулся из своего обхода подразделений, мы сидели в пещерной темноте шалаша, и Глушко методично и последовательно припоминал все промахи и ошибки, допущенные мною за год пребывания в отряде. Из его слов с неопровержимой ясностью вытекало, что виной этих ошибок было мое военное образование.