Шрифт:
В это время Людмила сидела у Капы и курила. Капа лежала на постели.
— Я считаю возмутительным, что он опять с тобой волынку разводит.
— Отстань, — глухо сказала Капа.
— Ну да, опять Константинополь. Как угодно. Нет, больше не переношу сердечных историй. Да и некогда! Работаешь как чорт, а дела все хуже. Знаешь, наш кутюр вот-вот и закроется.
Она вытянула стройные ноги в шелковых чулках.
— Американки ничего не заказывают. А кто закажет, норовит не платить. Да, кончено дело: бросаю. На содержание идти не хочу… — она вдруг рассмеялась холодноватым смехом, — да и трудно. Конкуренция велика. Тут одно занятие себе присмотрела.
— Людмила, помнишь, мы с тобой раз в Босфор броситься собирались, связавшись…
— Помню, и вспоминать не хочу.
— Да, конечно…
Капа ничего больше не сказала. Продолжала лежать. И Людмила молчала. Потом встала, нагнулась к ней, обняла.
— Сумасшедшая ты. Всегда была сумасшедшая. Капа заплакала.
ДЕЛА
Холодно. Город в рыжем тумане. Едва видно солнце — из другого мира — блеклое, розовато-кирпичное. Угольщики не успевают втаскивать мешки по винтообразным лестницам. Мрут немолодые французы от удара. Особенно полны бистро — лицами багровыми, шарфами, каскетками. Вечером, в синеющей мгле, туманны огни и страшны на заиндевелом асфальте автобусы, грозной судьбой проносящиеся.
Город Париж дымит всеми глиняными трубами над черепицами крыш — не надымится. Холодно людям старых домов, среди них и дому в Пасси, русскому. Лишь у Доры Львовны тепло вполне: две саламандры. У Валентины Григорьевны полутепло, мать заведует топкой. У Капы на четверть тепло — после службы затапливает крохотную печурку. О генерале и Леве лучше не говорить: одному не на что, другому некогда. Анатолий Иваныч протапливает последние стаэлевские деньжонки. За годэном следит замечательно. От старичка Жанена научился аккуратно вынимать угольки из пепла — отдельно, и опять в печку, чтобы не пропадали.
Несмотря на холод, много выходит. Правда, у него теплое пальто со скунсовым воротником, гетры, плюшевая шляпа. Это для теплоты и удобства. А для солидности палка с серебряным набалдашником. Оба Жанена — и родовитая жена с белыми буклями, бархоткой на шее, и худенький старичок в старом жакете и туфлях уважают его за скунса, за трость, за любезность. «Это большой русский барин, — говорит мсье Жанен угольщику. — У него в России огромные поместья. Временно ему трудно… но ведь революция! Впрочем, у него есть богатые родственники в Швеции. Ему присылают деньги из Стокгольма».
Когда Анатолий Иваныч идет в три часа по улице Помп, вид у него вполне пассийский: можно подумать, хороший текущий счет, сейф, своя машина… Жена уехала на ней в Канн [32] , муж садится в первый класс автобуса. Но ведь не так легко отличить и Женевьеву, в эти же часы выходящую на службу, от пассийской честной барышни, тоже с выцвеченными волосами, накрашенными губами и равнодушным холодом глаз.
В один такой день ехал Анатолий Иваныч в первом классе, сидел лицом вперед. Женевьева во втором у окна, лицом назад, и ее левой ноге мешал овальный кожух колес. Перед его глазами торчал на высоте шофер в кожаной куртке с шарфом на шее и обгорелым от холода лицом. Перед ней, за дамой, покачивались на площадке пассажиры. Ни он ее заметил, ни она его. Оба, однако, дышали одним воздухом: смесью бензина с духами. Автобус мягко покачивался, дрожал масляно-бензиновым сердцем.
32
(фр. Cannes, [kan], окс. Canas) — город на юге Франции с населением в 70 тысяч жителей. Является одним из наиболее популярных и известных курортов Лазурного Берега.
В самом движении его — теплая, стремительная сила. Как во сне струились Этуали, авеню Фридланд с каменным Бальзаком; вниз стремящаяся к церкви св. Филиппа Рульского узкая улица Фобур Сент-Онорэ. Такие же неслись навстречу автобусы, с такими же мордато-обгорелыми шоферами, звонками, тормозами.
Какие мысли у Женевьевы? Никаких. Иной раз взглянет на фасон шляпки, на собачку с давленою мордочкой… ждет остановки у Мадлэн. И Анатолий Иваныч не решал мировых вопросов, когда по авеню Габриэль мчал его автобус мимо ресторанов Елисейских полей, мимо скверов, садов, мимо дома налево, единственного в Париже, чей фасад в колоннах, как в русской усадьбе. Может быть, вспоминал губы Доры Львовны и бессмысленный ее взгляд — столько взглядов за жизнь, столько губ! Или думал о Капе: «Капочка отличная, но тяжелый характер…» Тоже не редкий случай. Дора очень славная, хорошо, что разумная и не психопатка. Все это мило и симпатично, и никак жизнь не устраивает.
Он слез. Женевьева поехала дальше — тонкое и равнодушное ее лицо до самой Оперы покачивалось за стеклом. Он же шел медленно мимо Вебера международного, мимо taverne Royale [33] , где заседали раньше французы окрестные, перед панно прошлого века с сюжетами увеселяющими. Все эти места выхожены. Все-таки не теряют прелести. Всегда приятно чувствовать за спиной площадь Конкорд с обелиском и стрелами автомобилей — перед собой же тяжеловатые колонны Мадлэн.
У знаменитого ресторана Анатолий Иваныч остановился. Это он уважал. Небольшие зеркальные окна со шторами, красного атласа диваны и кресла, зеркала, несколько всегда сонных лакеев во фраках. Старомодное и неброское, вроде московского Тестова.
33
Королевская таверна (фр.)
Перед фасадом Мадлэн поглазел по обычаю, перешел улицу, когда ажан остановил поток автомобилей, и бессмысленно пошел вдоль левой стороны храма. В небольшую дверь с навесиком на тротуар вошли две дамы. Старушка в черном вышла. «Капелла Антония Падуанского!»
Он когда-то слышал о ней. «Хороший был, Падуанский… с мальчиком всегда изображается». Анатолий Иваныч вдруг почувствовал себя смирным и маленьким. Вот у него этот меховой воротник, трость, десять франков в кармане, комбинации в голове и неизвестность на завтра. А в прошлом? Тоже, может быть, лучше не вспоминать? Но для таких и жили Падуанские. Если бы все были добродетельны, то и святыни бы не надо.