Серафимович Александр
Шрифт:
— Во как! — загремела кухарка и встала с кровати, — ты что тут за антересан!.. Я за тобой считаю, с кем ты треплешься? Вот возьму да выкину на улицу совсем с мышами да с щенятами твоими…
— Накось, выкуси!.. Не доросла… Господам плачу, не тебе…
И, чувствуя необходимость ослабить напряжение, проговорил заботливо:
— Базар вон отошел… до свиных полден проклаждаетесь…
Марфа, все так же понося злым голосом, взяла корзину, накинула платок и ушла, хлопнув дверью.
— А ты чего, стервец, детей бьешь!.. — зашипел мужичонка на невозмутимо стоявшего с руками в карманах мальчика.
Ребятишки продолжали визжать.
— Кто их бьет? Мышей давют… — проговорил он нагло.
Отец поймал его за волосы и замотал голову из стороны в сторону. Тот, не вынимая рук из карманов, нагнул голову, как баран, и так ловко завертел ею, что выдернул волосы, отошел к печке и стал обувать рваные сапоги.
— Опять побью, ежели будут хватать, — вызывающе пробубнил он.
А в полуподвале уже носились шлепки: шлеп… шлеп… шлеп!
Мужичонка звонко шлепал малышей.
— Цыц!.. Чтобы духу вашего не слыхать!.. Цыц!..
Девочка с косичкой и голопузый мальчик с выпятившимся пупком замолчали и стояли перед отцом, только губенки судорожно и жалобно трепетали, да глаза были полны горьких слез.
Зато маленький, сидя в луже на холодных плитах и запрокинув голову, орал во весь круглый, слюнявый, беззубый рот: «Нате, мол, вот ору — и все!»
— Возьми Ванятку, выдра голенастая! — закричал мужик, топая ногами и мотая кулаком. — На место!
Девочка схватила маленького под живот и, отогнувшись назад от тяжести, с трудом понесла его, волоча ножонки, которые оставляли по полу мокрый след. А малыш с большим пупком сам заковылял, все ускоряя шажки, как под гору.
Отец поднял и прихватил рваную занавеску. В темном каменном, без окна, углублении стояла широкая кровать, заваленная тряпьем, и несло прокисшими пеленками и давленными клопами.
Девочка, часто дыша открытым пересохшим ртом, донесла маленького до кровати и, напрягшись, последним усилием взвалила на край, да не одолела, и он повис на краю, а она уперлась в него коленом, чтоб не упал. Маленький, выпучив глазенки, молчал, дожидался, так как знал, что это не наказание и не игра, а дело. И когда отдохнула, он надул животик, чтоб легче перекатиться, она его перекатила, подсадила другого, влезла сама, и они весело стали ползать, барахтаться и играть на кровати, поминутно ссорясь, смеясь, визжа и прыгая. Но головенки их постоянно были повернуты туда, где было светло, просторно и бегали веселые мыши.
Из-за других занавесок вышли две бабы. Одна — коротенькая, толстенькая, нос пуговкой и набегающие вокруг рта сорокалетние морщины, но глаза были чудесные и лучились непотухающей добротой и лаской, в которых своя особая затаенная радость, и были они голубые.
Другая — костлявая, высокая, с впалой грудью, с запалыми, потускнелыми глазами, как у измученной, непоенной, жаждущей отдыха лошади.
— Мирону Василичу почтение. Забеспокоились нонче рано.
— Вишь, мыши ей помешали… Да я те за мыши голову проломлю!.. Ей-богу, вот проломлю, и никаких.
— Чего там, всякого рукомесло кормит.
— Слышь, Груня, будешь стирать, прихвати пеленки. Я тогда ни то… не обижу.
— Ну-к что ж, ладно, постираю, — проговорила, и морщинки вокруг глаз ласково залучились.
— Васька! — злобно загремел Мирон. — Заснул? Возьми Машку, Хрипуна да Пищуху. Идтить надо, запоздались.
— У Пищухи пахалки распухли.
— О?!
Мирон тревожно запустил руку в ящик, где огромным, теплым, живым клубком кишели мыши, лаская пальцы нежной, как бархат, шерсткой; все они были белы, как снег. Повозился, вытащил мышку, торопливо осмотрел, ощупал.
— Верно, пахалки.
Он придержал ее и, слегка нажимая, несколько раз поводил согнутым пальцем под горлом.
— На, отсади в больницу.
Васька взял и посадил в отдельный решетчатый ящик, где сидело несколько печальных мышей.
— Возьми из голодаевки.
Васька достал из третьего ящика с пяток мышей, посадил в свою клетку и в отцову. Мыши беспокойно бегали, торопливо нюхая воздух: их не кормили, — на голодные зубы они живее и послушнее.
В хозяйстве у Мирона было штук восемьдесят мышей. Каждую он знал, каждую называл по имени, у каждой помнил отметину, всю родословную, с каждой умел поговорить по-своему, были любимчики и такие, которых он терпеть не мог. Он знал их характеры, привычки и ухватки, болезни и нрав, и его так же ели заботы и тревоги по мышиному хозяйству, как его отца и деда заботило деревенское хозяйство.
Деревни он не знал и с шестнадцати лет сделался мышиным фабрикантом. Мышей выучивали самым разнообразным штукам: они бегали на задних лапках, держали передней лапкой хвостик, как шлейф, парами танцевали, свивались сразу по десять штук клубком, и он катал, бросал и ловил этот живой клубок. Чтоб выучить, держал мышей в голоде, но умеючи, не давая пить; целыми часами, лежа животом на холодных плитах, учил, колол горячей иголкой, давил ногтями за хвосты, — и они становились послушны каждому его движению.