Шрифт:
Мне очень хотелось сказать ей что-нибудь обидно по ничего нодходящего не приходило на ум.
„Ладно, — решила я. — Нет — и не надо. Больше никуда не пойду. Хватит. Займусь партийной работой. Учиться можно и по самоучителю“.
Варя и Айко, начав заниматься в гимназии Стоюпиной, восторженно рассказывали: „Литературу читает Гиппиус, в преподавателя истории все влюблены“.
„Ну и ладно, — думала, — бог с ними со всеми. Днем буду ходить в Публичную библиотеку, знакомиться с литературой, а по вечерам — в Вольно-экономическое общество на лекции и дискуссии“.
Уже несколько дней я собиралась по просьбе Елены Дмитриевны Стасовой пойти к ее отцу и наконец собралась.
За свою жизнь я успела повидать и жалкие землянки шушинских бедняков, и хоромы бакинских богачей, где давала уроки или бывала по делам ученического комитета, и скромные квартиры служащих. Но встречались и другие дома, со своей культурой, историей, — дома, где настоящее и прошлое существуют в неразрывном единстве.
Таким был дом Стасовых на Фурштадской улице. Книги, картины, портреты музыкантов, художников. Ни один предмет в доме не казался обезличенным, ничьим, поставленным, положенным или повешенным ради украшательства, напоказ, случайно. Вообще внешнее, броское было здесь не в почете. Словно время само оставляло лишь то, что имело глубокий смысл для ныне живущих и что важно было оставить будущему.
У этого большого, многокомнатного дома имелась как бы своя историческая память, традиции, культурные слои, напластования, вобравшие в себя дух времени и не только отразившие характер культурной жизни России, но я определившие ее.
Дмитрий Васильевич внимательно слушал, печально кивал, говорил, что поедет в Москву и заберет дочь под залог, что, мол, бедная девочка, так неудачно у нее все сложилось. В свои семьдесят с лишним лет Дмитрий Васильевич не видел, казалось, особой разницы в возрасте между мной и тридцатилетней дочерью. Чем-то он напоминал нашего отца, только ростом был выше, гораздо выше. Так же ворчал, был недоволен, что дочь занимается политикой, и так же, как наш отец, оказал, я думаю, решающее влияние на формирование ее характера. Определил интерес к политике. Та же неизрасходованная внутренняя сила, строптивость и необузданное правдолюбие. О Дмитрии Васильевиче император Александр II сказал некогда: „Плюнуть нельзя, чтобы не попасть в Стасова“, — и приказал выслать его из Петербурга.
— Заходите, милая, всегда заходите. Если что нужно, обращайтесь, — напутствовал меня Дмитрий Васильевич.
От Стасова я отправилась к барону фон Эссену, или просто Барону, на Кадетскую линию. Кличка эта принадлежала высокому, стройному человеку лет тридцати пяти. Барон долго расспрашивал, как попала я в Петербург, где устроилась, что намерена делать.
— Хочу заниматься партийной работой.
— Жалко вас, такую молоденькую, — сказал Барон. — В то же время вы нам сейчас очень нужны. Совсем нет свободных женских рук для работы по технике. Необходимы профессионалы, а довольствоваться приходится либо Учащимися, занятыми учебой, либо сочувствующими матерями семейств. Нужны люди, располагающие своим временем, способные обеспечить надежную, бесперебойную работу. Как и при решении технической задачи, львиная доля нашего успеха определяется квалификацией специалистов-профессионалов.
— А что для этого нужно?
— Память, умение владеть собой, многое другое.
— У меня неплохая память.
— Можно было бы одеть вас цыганкой, дать в руки карты и пустить по рабочим районам с литературой.
Глаза Барона загорелись, он оживился, и было в этом оживлении что-то мальчишеское. „Великий конспиратор“, — говорил о нем Людвиг.
— Запомните адрес: Большая Подьяческая, дом 16, квартира 7. Спросите Николая. Возьмете у него то, что он даст, и отнесете вот сюда.
Барон бегло нарисовал план улиц, отметив крестиком дом, куда я должна была принести то, что мне даст Николай.
— Запомнили?
Барон разорвал листок.
— Если оправдаете надежды организации, мы сможем обеспечить вас материально.
Это было то, о чем я мечтала.
Дома меня ждало письмо от Егора Арустамяпа из Шуши.
„Фаро, несмотря на твою любовь к братьям и желание быть с ними, я не оставляю надежды, что ты в конце концов примкнешь к нам. Разве может человек не скучать об отчем доме, где все родное: люди, идея, борьба. Может ли он долго прожить без родимых гор, без своих земляков, без языка детства? Неужели горести русских рабочих волнуют тебя больше, чем безысходное положение армян, томящихся в Турции?“.
Егор ничего не сообщал о том, как чувствует себя после ранения. Мне же хотелось написать ему, что борьба русского и борьба армянского рабочего — это одна борьба, что горе и радости у них одни и один враг. Что они живут в одной стране, под единой властью. Ах, как хотелось убедить в этом всех националистически настроенных кавказских товарищей, которые в озлоблении называли нас, членов РСДРП, „изменниками нации“. На самом деле тоска по родине, по близким и родным была совсем иной.
До чего примитивно понимал Егор мой выбор: будто бы я слепо шла за Людвигом и Богданом.
Приходили бесконечные письма от Егора Мамулова, от Кирилла Грошева, от Тарсая, Тиграна и Людвига, от Лели из Одессы, от гимназических подруг, от Наримана из Баку. Я не успевала отвечать.
Айко сгорала от любопытства, хотела узнать, где это я пропадаю целые дни. Я говорила только, что работаю на Выборгской стороне.
Ни одного вечера мы не сидели дома, не пропускали ни одного важного собрания, диспута. Весь Петербург превратился в огромную многолюдную говорильню. Говорили в университете, в Вольно-экономическом обществе, в зале дома Паниной. Вместе со студентами и курсистками, смяв контроль и охрану, мы врывались в переполненные залы. Что-то зрело, копилось, подкатывало. Жили мы, как в угаре.