Шрифт:
«И почему дороги такие узкие?» — подумала Лейла-Двора, с отчаянием глядя на бурые потеки, украшающие потолок.
Вторая мысль была обычной, каждодневной:
«Люблю больше жизни, больше вкуса абрикос, запаха горячей халы, ласкового ветра, нежно гладящего щеки; больше прикосновения к шелку и аромата духов, тайком уловленного в сумрачном подвальном магазинчике… Люблю больше перестука легких туфель по весенней улице и слаженного шабатнего пения, доносящегося за белые занавески из мужской половины синагоги… Больше всего на свете».
Лейла появилась на свет ледяной ночью на исходе кислева, когда на широкие пальмовые листья, украшенные колючками по ободку, опускался нежный и тяжелый снег, а лужи на улочках Меа-Шеарим превращались в гололед. В такие ночи никто не помышляет о любви, больше думают о выживании, о желтых окнах домов и уютных холлах гостиниц, о горячем кофе и клетчатых пледах, о том, что после затяжных дождей придет весна, а потом еще проклянем изматывающую жару. Она родилась в старой больнице за тяжелыми металлическими воротами. Архаичный фасад «Бикур Холим» [21] высился почти на самом перекрестке улицы Пророков, определенной на иврите певучим, вязким немного созвучием: «А-Невиим», как ложка засахарившегося меда или джема, особенно по вечерам, когда зажигаются желтые теплые фонари и освещаются окна. А-Невиим. А с другой стороны, в нескольких шагах, гудит перекресток улиц Яффо и короля Георга, гудит, не замолкая почти никогда. И вот на стыке этих миров появилась на свет Лейла-Двора, точно выпала в белизну иерусалимского снега, легко, без особых мучений. Вывалилась в черно-белую с вкраплением фар и фонарей полночь — со счастливой улыбки и с наморщенными бровками. Это несоответствие мимики осталось у нее навсегда — будто сердце рвалось к счастью и предчувствовало его, а разум, напротив, предвещал горести.
21
«Бикур Холим» — больница в Иерусалиме. — Примеч. редактора.
В мире, в котором жила Лейла-Двора, как-то не принято было влюбляться. Сваха, разгуливавшая по району в нарядном бархатном халате и разношенных тапочках без задников, говорила:
— Любой человек с любой женщиной уживется, если женщина не дура и ее правильно воспитали. Ведь, в сущности, что им делить? Он все время на учебе, если он умный. Все время на работе, если поглупее. А она в любом случае занята детьми и хозяйством. Видятся только вечерами, по выходным еще иногда…
Лейла слушала этот разговор, притаившись за кухонной дверью, в темном коридорчике.
«Значит, можно полюбить первого же человека, на которого тебе укажет судьба», — подумала девочка.
Сваха шумно отхлебнула чаю из кружки.
И вместе с этим звуком точно опустилась печать на судьбу Лейлы.
«Буду любить, — подумала она, — всегда».
С этой мыслью она вышла из темного дома на балкон, раздвинула пахнущие лавандой влажные простыни и посмотрела вдаль. Там где-то, за домами, похожими на пчелиные соты или на муравейники, там, за никогда не смолкающими улицами, гудками и суетой, обитает что-то невыразимо прекрасное и безусловно справедливое. Оно любит Лейлу, оно слышит ее, всегда. Иначе быть не может.
Она любила Ицхака больше жизни. И никогда не любила его. Любила — потому что так надо. Потому что тикают на стенке ходики, томится в миске тесто для субботней халы и стоит в дверце старого холодильника виноградный сок в тяжелой бутылке. Потому что так надо. И не любила… Тут она причины назвать не могла. Все вроде неплохо, все, как у всех. И каждое утро просыпалась Лейла с вечной своей присказкой:
— Люблю больше жизни, больше перестука туфель по узким улочкам, больше запаха свежего хлеба и аромата роз… больше всего на свете.
Но рубашка, небрежно брошенная на спинку стула, все равно пахла чужим человеком, непоправимо чужим. Она запихивала рубашки в стиральную машину вместе со своими фартуками и блузками, надеясь, что запахи перемешаются, срастутся, научатся сосуществовать. Просто еще слишком мало времени прошло.
В день своей свадьбы она ощущала глухую, давящую, ничем не объяснимую тоску.
— Это бывает, бывает, — уговаривала она себя, пока усталые, безжизненные почти мамины руки застегивали на ней накрахмаленное платье, взятое на два дня из гмаха [22] .
22
Гмах — гмилют хаседим ( иврит, аббр.), здесь: филантропическая организация, выдающая напрокат малоимущим предметы домашнего обихода за символическую плату — примеч. вычитывающего.
«И у меня будут такие руки в свое время», — подумала Лейла-Двора.
Тоска ее заглохла сама собой, как замирает к ночи шум, доносящийся с городских магистралей, замирает, точно отчаявшись. Только один крик вырвался у нее, когда палец сжало слишком тугое поблекшее от времени кольцо, доставшееся Ицхаку от какой-то из прабабок.
Наутро после свадьбы мама пришла в их темноватую и тесноватую съемную квартиру и долго помешивала ложечкой кофе в чашке. Время от времени пристально смотрела на Двору, точно хотела начать какой-то разговор, — но не решалась: снова опускала глаза и сосредоточенно помешивала кофе. Она сказал только:
— Можешь не рассчитывать на большую семью. И на легкую жизнь тоже.
И печально улыбнулась.
Каждый месяц, в положенный день, Лейла-Двора ходила в микву, совершать ритуальное омовение после двух «нечистых» недель, в течение которых муж не мог к ней прикасаться. Шесть дней кровотечения, да еще семь чистых. И каждый раз она надеялась, что уж на следующий месяц ей здесь появляться не придется. И каждый месяц, пятнадцатого или семнадцатого числа, при полной луне выходила из низкого здания миквы, и в кармане у нее грустно позвякивал ключ от всегда холодного дома.