Шрифт:
Аарона Ловенталя окружающие считали порядочным человеком, а его немногие близкие — скрягой. Жил он в помещении над фабрикой, один-одинешенек. Поселившись в пригородном захолустье, боялся воров, на фабричном дворе у него был огромный пес, а в ящике письменного стола — и об этом все знали — большой револьвер. Он достойно оплакал внезапно умершую в прошлом году супругу, — урожденную Гаусс, принесшую ему немалое приданое! — но деньги как были, так и остались его истинной страстью. Он с сожалением себе признавался, что ему их легче копить, нежели зарабатывать. Он был очень религиозен и верил в свой тайный сговор с богом, который освобождал его от добрых дел в обмен на молитвы и обеты. Лысый дородный рыжебородый мужчина в трауре и темном пенсне ждал у окна конфиденциального сообщения работницы Цунц.
Он видел, как она толкнула решетчатую дверь (которая нарочно оставалась незапертой) и вошла в темный двор. Видел, как она отшатнулась от цепной собаки, залаявшей на нее. Губы Эммы подрагивали, будто шептали молитву, в сотый раз, уже с трудом, произносили приговор, который услышит сеньор Ловенталь перед смертью.
Все случилось не так, как замыслила Эмма Цунц. Со вчерашнего утра ей много раз представлялось, что она, целясь твердой рукой, принудит подлеца под дулом револьвера признаться в подлой вине и совершит героический акт, который позволит суду божьему восторжествовать над судом человеческим. (Не из боязни, а из-за того, что она служит лишь орудием возмездия, ей не хотелось бы нести наказание.) И, наконец, выстрелом прямо в грудь поставит точку на судьбе Ловенталя. Но все случилось не так.
Увидев Ловенталя, Эмма ощутила желание прежде всего отомстить за позор, пережитый во имя отца, а уж потом расплатиться за него самого. Она не могла не убить его после своего тщательно подготовленного бесчестия. Нельзя было тратить время и на театральные фокусы. Робко присев на стул, она извинилась перед хозяином, сослалась (как и подобает доносчице) на свой долг и лояльность, назвала имена одних, упомянула других — тут голос ее прервался, будто от страха. И Ловенталю пришлось удалиться за стаканом воды. Когда же он, не слишком веря в эти истерические штучки, но полный снисхождения, вернулся из столовой, Эмма успела вы тащить из ящика тяжелый револьвер. И спустила курок два раза.
Грузное тело рухнуло, будто дым и грохот выстрелов его подрубили, стакан с водой разбился, лицо глядело на нее с удивлением и ужасом, рот поносил ее и на идиш, и по-испански. Гнусная ругань не иссякала. Эмма выстрелила в третий раз. Во дворе надрывался от лая прикованный пес, кровь хлынула из сквернословящих губ и запачкала бороду и костюм. Эмма начала свою обвинительную речь («Я отомстила за отца, и меня не смогут судить…»), но умолкла, ибо сеньор Ловенталь был уже мертв. Она так никогда и не узнала, понял ли он что-нибудь.
Надсадный лай напомнил ей, что успокаиваться рано. Она разбросала подушки на диване, расстегнула рубашку на трупе, схватила забрызганное кровью пенсне и положила на картотечный ящик. Потом бросилась к телефону и стала повторять то, что столько раз повторяла — и этими и другими словам: «Произошел невероятный случай… Сеньор Ловенталь велел мне прийти и рассказать о забастовке… А сам меня изнасиловал, и я его застрелила…»
Случай и в самом деле был невероятным, но ни у кого не вызвал и тени сомнения, ибо по существу соответствовал истине. Настоящей была дрожь в голосе Эммы Цунц, настоящей — ее непорочность, настоящей — ненависть. Настоящим было и насилие, которому она подверглась. Не отвечали действительности лишь обстоятельства, время и одно или два имени собственных.