Шрифт:
Монах поднялся, подобрал рясу и, отряхивая приставший сор, сердито повторил:
— Надобно!
— Рассказал бы ты о Сергии, — попросил, тоже вставая, Семен. — Право, а?
— Я расскажу! — пообещал Даниил. — Завтра будешь косить?
— Буду.
— Завтра же и расскажу. А сейчас вон куда солнышко-то выкатило…
— Да, заговорились мы с тобой, отче… Эй, Петр! Продери зенки!.. Ма-а-арья-а!
Андрей открыл глаза, увидел среди узких ивовых листиков ровную высокую синеву неба, увидел худые, туго обвернутые онучами ноги Даниила, увидел бегущего по зеленоватой гнилушке рыжего муравья, волокущего куда-то желтоватое яичко, увидел серый комок земли, свалившийся с края канавы, вскочил на ноги, откинул со лба растрепанные волосы и засмеялся, хорошо помня: недавно случилось что-то очень хорошее, но не помня, что, и не желая доискиваться, что же.
Даниил нагнулся, чтобы взять грабли. Жидкие темно-русые косицы съехали с плеч, открыв короткую красную шею. Натянутая на спине рубаха поднялась над портками, под ней резко обозначились бугорки позвонков.
И эти жидкие косицы, и короткая грязная рубаха Даниила, и рыжий муравей, и комок земли — все было чем-то одним, удивительно прекрасным, никогда раньше не ведомым.
— Чего ты? Сон приснился? — ворчливо спросил Даниил.
— Нет. Так…
Голоса крестьян донеслись из-за кустов, послышался и тот, звучный, чуть ленивый, и сразу все припомнилось, снова закружило голову и кольнуло грустью.
— Бери-ка грабли! — посоветовал Даниил. Подсыхая, травы желтеют, и над лугом стелется, беспокоя человека, тонкий аромат увядания.
Монахи, вороша сено, а потом сгребая его в копенки, почти не разговаривали.
Обронит слово один, обронит другой — вот и вся беседа.
Даниил работал угрюмо. Разбуженные мужиком воспоминания тяготили, заставляя раздумывать о происходящем в обители.
Игумен Никон забывал заповеди Сергия. Он принимал в дар земли с крестьянами. Брал вклады бортями, деревнями, живыми душами. Дух стяжательства овладел преподобным. Нарушалась монастырская благость. Обитель начинала походить на боярскую вотчину. Иноки помышляли не о чистоте душ, а о мирских благах. Рассуждали, как тиуны, сколько получат зерна и меда, и, как торгаши, высчитывали, что продать и где, а что попридержать и до какой поры…
Даниил понимал, к чему клонились осторожные расспросы случайного сотрапезника.
Выведывал Семен, каково живется возле монастыря мужикам. Что мог сказать Даниил? Пока им жилось как прежде, а вот как будет житься потом, этого Даниил предрекать не решился. Да и зачем тревожить мужика, уже осевшего здесь?
Однако сознание, что промолчал, не рискнул высказать всего начистоту, унижало, вызывало недовольство собой и гнев на Никона.
Напрасно бормотал Даниил: «…и погаси пламень страстей моих, яко нищ есмь и окаянен, и избави меня от многих и лютых воспоминаний и предприятий…»
Богородица молитвы не слышала, и гнев Даниила не проходил.
Андрей же, поглядывая на товарища, лишь улыбался. Тревоги Даниила оставались от него скрытыми. О Никоне между ними разговоров еще не возникало, и угрюмость товарища не пугала, не беспокоила.
Вспомнил что-нибудь! Пройдет!
Разве можно всерьез огорчаться воспоминаниями в такой добрый, полный волнующих предчувствий день?
И разве они не вместе, учитель и ученик, только третьего дня удостоенные похвалы приезжавшего в обитель митрополита Киприана?
Вместе!
И Даниил, наверное, не опечален, а просто задумывает новую работу. Наступит срок — он скажет Андрею, что задумал.
И это снова будет радостно.
Будет радостно!
Непременно!
…Монахи закончили сгребать сено раньше крестьян.
— Поможем людям, — сказал Даниил. Задумчиво посматривая в сторону соседей, он не заметил румянца Андрея.
Оба перешли ивняк.
В пять граблей дело заспорилось.
Сбивая копенки, Андрей два раза очутился вдали от всех рядом с Марьей.
Он греб молча, старательно, а движения становились неуверенньши, неточными.
На третий раз Марья скороговоркой бросила:
— Подними глаза-то! Чай, схимы не принял еще…
И засмеялась коротко и приглушенно, с томительным придыханием.
Он вздрогнул, понимая: она смеется для него одного, и замахал граблями впустую.
А Марья, помедлив, протяжно вздохнула и отошла…»
…И как бы потом ни продолжал романист эту главу, он, желая остаться верным действительности искусства, правде поэтического характера Андрея Рублева, должен был бы показать, как усилием воли молодой послушник подавляет свое первое чувство к женщине, отрекается от любви к ней во имя высоко, по-юношески чисто понимаемой любви к людям.
Справедливость такого сюжетного поворота не могла бы вызвать сомнений, Мы не знаем, кого полюбил в юности Андрей Рублев, но мы не имеем права отказывать ему в этом прекрасном чувстве так же, как не можем забыть, что его любовь была бы любовью человека, избравшего трудный путь подвижничества.
Живописец жил, искал, творил почти шестьсот лет назад.
Представления о справедливости, о нравственном долге, о способах достижения великой цели — всеобщего блаженства — он мог составить, лишь исходя из опыта прежних поколений.