Шрифт:
Но он не протестовал. Он знал, что есть все основания не верить. Он только разозлился еще больше.
— А я, знаешь, что о тебе подумал? — сказал он. — «Люблю — не люблю». У тебя, наверное, муж, прожив с тобой лет семьдесят, за пять минут до смерти будет гадать: любит — не любит, к сердцу прижмет — к черту пошлет.
— Послушай! — сказал он потом, помолчав. — А ведь ты пожалеешь! Ох, как ты пожалеешь! Ведь, честное слово, я еще могу кому-нибудь понадобиться!
— Виктор! — остановила я его. — Виктор! — Достаточно было взглянуть в его лицо, чтобы понять, о ком он говорил. В злом лице ничего не было, кроме желания отомстить. — Виктор! Не надо! Не для меня — не надо! Для тебя — не надо!
— Ты пожалеешь! — повторил он. — Я не любитель оставаться в дураках!
МОЙ ГОРОД, МОЙ СВЕРСТНИК…
Июнь горел под распалившимся солнцем. Белые стволы каштанов покрылись пятнами, словно неровно загорели. Все на глазах темнело, — потемнели, налились зрелой густой краской, большие, как у болотных кувшинок, листья платанов. В их темной зелени сияли белые соцветия. Лица людей прокалились до цвета шоколадной гущи. Белизной выделялись лишь в улыбках зубы, как выделяются белые соцветия каштанов. У катальп на каждом стебельке по целому семейству листьев, как дети всех возрастов у матери-героини. Белые паруса «летучих голландцев», «драконов», — швертботов всех классов до самых-самых сумерек не возвращались к причалам Водной.
Прошел ровно год с тех пор, как мы втроем: я, Костя и Ленка, сдавали экзамены. Теперь экзамены опять на носу, — но только у меня, у одной. Ленка вышла замуж… за Виктора. И теперь ей что строительный факультет, что лечебный — все равно. Ленка в своей жизни уже отволновалась. Костя в матросской форме, со стриженой головой под бескозыркой, марширует по плацу учебного отряда и на полигоне учится стрелять из ракетных установок, таких же, как на новых кораблях.
После работы я сидела на ступеньках крана — не хотелось спускаться.
Внизу у самых рельс крана на участке росла акация. Весь ее ствол и нижние листья насквозь пропитались пылью и цементом. Но верхушка, дотянувшаяся до самой башенной стрелы, была чиста и сочна.
Когда-то еще осенью, на другом участке, рабочие спилили акацию. Мы с Костей тогда подошли и посчитали годовые кольца на сочившемся стволе. Их было семнадцать, — столько же, сколько было тогда мне лет. И во всем моем городе все деревья — мои ровесники. Младше есть: но старше — нет. Я не знаю, кто пожалел эту акацию у крановых путей, — наверное, все мы, на участке, вместе пожалели. Во всяком случае, я рада за мою ровесницу, которую все мы вместе бережем.
И разве только деревья? — весь город: центральный холм, вся Северная, вся Корабельная сторона, каждый дом — мне ровесник. Младше меня — есть дома. Старше — нет. Только море да земля — вот все, что здесь прежнее. Впрочем, нет, кое-что, совсем мало, все же осталось.
Говорят, иногда приезжие туристы спрашивают:
— Севастополь — это ведь крепость? Военная крепость? Несколько кораблей в бухте — разве это крепость?
Если бы спросили меня, я бы ответила — крепость — это не только корабли на рейде. Знаете, сколько лет этому городу? Восемнадцать лет. Нет, люди здесь жили и двести лет назад. А вот городу — всего восемнадцать. Вы видели когда-нибудь, чтобы город, — такой большой город, — весь был новый? Каждый дом в городе — новый. Новенький рубль, понятно. Новенький костюм — понятно. А когда на старой-старой земле весь город — новый — это надо понять! Это не все понимают. Дома — это тоже крепость. Люди — тоже крепость. Вот почему Севастополь — крепость.
— Здесь все помнит войну. — Вон там внизу, на Большой Морской Петровский собор. Посмотрите, какие купола, — серо-голубые, из стальных пластинок. Точь-в-точь, как борта кораблей. Корабли так красят, чтобы враг не сразу рассмотрел их. Церковь — старая. Ей не восемнадцать. Так вот, ей купола тоже красят так, чтобы под небо и под хмурое море были. Понимаете, — «на бога надейся, а сам не плошай».
Есть города, где первозданной земли и не видно: все застроено камнем, затянуто асфальтом. Но Севастополь никак нельзя одеть, пригладить. Он весь — в горах. Наверху холмов кольцом идут улицы. А вот уже и склон — скалистый, бурый, как и сотню, и две сотни лет назад. По склону тянется тропка. Тропку размывает весной, сдувает с нее редкий снежок зимними ветрами. Потом тропку опять протаптывают на том же склоне.
И никогда эти склоны не залить асфальтом, не затянуть гранитными стенами высоких подпор.
…На площадке крана меня и нашел Костя. Я его уже не первый раз видела в форме, — синий воротник с белыми полосками, бескозырка на два пальца над бровями. Не то Костя вытянулся к тому времени, когда ему пришлось надеть форму; не то форма его еще вытянула, — прямо дядя Степа михалковский, да и только! Наверное, в комиссии в военкомате тоже думали:
…Вы в танкисты не годитесь: В танке не поместитесь! И в пехоту не годны: Из окопа вы видны.Значит, только на флот.
— Женя, а я уже у вас дома был, тебя искал, — сказал Костя. Он снял бескозырку, и на лбу остался красный рубец следа. Костя был очень озабочен.
— Женя! — сказал Костя. — Знаешь, вызывали в военкомат. Предлагают сдавать в военно-морское училище.
Костя присел рядом со мной на железную ступеньку, положил бескозырку мне на колени. Посмотрел на участок: на дом, на штабели блоков, на протянувшиеся до самой торцовой стены рельсы крановых путей.