Шрифт:
— Меня? — я был искренне удивлен. Я телеграфировал Джейми Беннету в редакцию «Геральд», что прибываю четвертого, но я вовсе не рассчитывал, что этот лентяй явится ко мне с визитом на середину Гудзона. Кто же еще узнал о моем призде?
Капитан все нам объяснил.
— Американская пресса поднялась на борт, чтобы проинтервьюировать мистера Шулэ. — Я никак не могу привыкнуть к французскому произношению моего имени. Может быть, поэтому я чувствую себя во Франции совсем другим человеком, чем был в Америке. Спрашивается: изменился ли я? В конце концов, именно слова выражают нашу суть.
— Невероятно! — Эмма невысокого мнения о журналистах, несмотря на то что наши средства к существованию отныне мне предстоит зарабатывать пером, писанием для газет, журналов, для кого и чего угодно. Паника 1873 года уничтожила весь мой капитал. Но что еще хуже, муж Эммы оставил ее в сходной ситуации, он не нашел ничего лучшего, как умереть пять лет назад, пытаясь проглотить кусок Tournedos Rossini [7] в ресторане «Лукас Картон».
Был ли это сердечный приступ или кусок говядины, попавший в дыхательное горло, мы никогда не узнаем, потому что нас обоих не было рядом, когда князь д’Агрижентский столь скоропалительно оставил этот мир во время позднего ужина с любовницей. Это был настоящий скандал в течение трех дней накануне войны с Пруссией. Вскоре у парижан появилась другая тема для разговоров. У нас — нет. До сих пор мы не в силах понять, как случилось, что князь умер, задолжавсостояние, которым, казалось нам, он владел.
7
Говяжья вырезка с гусиной печенкой и трюфелями.
С несколько сомнительной помпезностью придворного камергера капитан провел нас через салон в небольшую гостиную, обставленную позолоченными креслами `a la Louis Quinze [8] , где меня поджидал цвет юной нью-йоркской прессы. Иными словами, молодые неопытные журналисты, чья функция — встречать на борту знаменитостей и в мучениях и ошибках (второго, как правило, больше, чем первого) осваивать искусство интервьюирования, или бойкого лжеописания этой особой людской породы.
8
В стиле Людовика XV (фр.).
Двадцать или тридцать лиц смотрели на меня из скопища длинных и весьма потрепанных пальто; одни распахнутые из-за тепла в гостиной, другие наглухо застегнутые от морозного ветра в это утро. Сегодня нам чуть ли не сто раз сказали, что такой холодной зимы старожилы не помнят. Но разве не так говорят про любую зиму?
Капитан представил меня журналистам — он явно доволен тем, как быстро и, пожалуй, даже драматично окупается сделанная нам скидка. Я воспел пароходную кухню и пышно восславил удобства французской пароходной компании.
Пока на меня сыпались вопросы, некий близорукий художник набрасывал мой портрет. Я успел кинуть взгляд на одно из своих воплощений, когда он переворачивал страницу блокнота: невысокий, тучный, похожий на голубя мужчина с тремя подбородками, уложенными поверх неестественно высокого воротника (у меня нормальный воротник), со вздернутым, разумеется, носом и квадратной челюстью уже немолодого голландца. Боже! К чему иносказания? Старик шестидесяти двух лет.
Худышка из «Нью-Йорк геральд». Вялый юнец из «Нью-Йорк грэфик». Мрачный карлик из «Нью-Йорк тайме». «Сан», «Мэйл», «Уорлд», «Ивнинг пост», «Трибьюн» тоже здесь, но пока не представились. И еще полдюжины молокососов из еженедельников, двухнедельников, ежемесячников, двухмесячников… О, Нью-Йорк, Соединенные Штаты — эта Валгалла журналистики, если только Валгалла — верное слово. В Соединенных Штатах больше процветающих газет и журналов, чем во всей Европе. Вот и получилось, что писатели выходят из мира журналистики, так никогда его полностью не покидая… В мое время они весьма неохотно писали для прессы — только чтобы заработать на скудное пропитание (моя нынешняя участь).
— Мистер Скайлер, каковы ваши впечатления о Соединенных Штатах? — Карлик из «Нью-Йорк тайме» держал свой блокнот перед глазами, как требник, и смотрел в него, а не на меня.
— Я узнаю это, когда сойду на берег. — Довольные смешки из скопища пальто, начавших издавать специфический запах грязной и сырой шерсти.
Эмма стояла у двери, прижав к лицу носовой платок, в любую минуту готовая обратиться в бегство. А вот Джон Эпгар был, похоже, зачарован четвертым сословием во всем его неопрятном великолепии.
— Когда вы в последний раз были в Америке? — «Уорлд» бросила нечто вроде вызова: разве это дело — жить не в богоизбранной стране?
— Я уехал в 1837 году. В тот год все обанкротились. Вот я вернулся, и все снова обанкротились. Не находите ли вы, что тут есть какая-то симметрия?
Это сошло довольно хорошо. Но почемуя уехал?
— Потому что президент Ван Бюрен назначил меня вице-консулом в Антверпене…
Мне казалось, что это произведет впечатление, но я ошибался. Не уверен, какие именно слова их озадачили: «вице-консул» или «президент Ван Бюрен». Но ведь американцы всегда жили настоящим, и нынешнее поколение ничем не отличается от моего, если не считать, что теперь у них больше прошлого для забвения.
Когда я уехал, наша республика (вскоре она отметит свой столетний юбилей) была в жизнерадостном шестидесятилетием возрасте; теперь это мой возраст.
Хотя моя жизнь охватывает почти две трети истории Соединенных Штатов, она представляется мне мгновением. В этой связи любопытны первые впечатления Эммы от Нью-Йорка: каким старым он выглядит, сказала она. А ведь, пожалуй, со времен моей юности тут ни одного дома не уцелело. Отвечая на вопросы репортеров, я узнал в иллюминаторе — скорее, амбразуре — знакомый шпиль церкви св. Троицы. Хотя бы одну достопримечательность старого города пощадили многочисленные пожары!