Шрифт:
Читал мне вслух из дневника Гёттлинга места, где с большой любовью говорится о венских учителях фехтования былого времени. Гёте очень хорошо отзывался о Гёттлинге.
— Среди моих бумаг я нашел листок, — сказал Гёте, — где я называю зодчество «застывшей музыкой». Право, это неплохо сказано. Настроение, создаваемое зодчеством, сродни воздействию музыки.
Роскошные здания и роскошные палаты — это для властителей и богачей. Те, кто живет в них, чувствуют себя успокоенными, удовлетворенными и ничего более не желают.
Моей природе такая жизнь противопоказана. В роскошном доме, вроде того, что мне отвели в Карлсбаде, я мигом становлюсь ленивым и бездеятельным. И, напротив, тесные комнатушки, как вот эта, в которой мы сидим, упорядоченно-беспорядочные, немного богемистые, — вот то, что мне нужно; они предоставляют полную свободу действий моей внутренней природе, в них я работаю и творю, как мне заблагорассудится.
Мы заговорили о письмах Шиллера, о жизни, которую оба они вели, ежедневно подстегивая и побуждая друг друга к работе.
— Ведь Шиллер, насколько мне известно, — сказал я, — с огромным интересом относился к «Фаусту». И как же это прекрасно, что он не давал вам ни отдыха, ни срока и даже сам, преданный своей идее, многое изобретал и придумывал для «Фауста». — И я добавил, что в натуре Шиллера, видимо, вообще была известная торопливость.
— Вы правы, — сказал Гёте, — это было ему свойственно, как, впрочем, всем, для кого главное — поскорее реализовать свою идею. Он не знал покоя и ни на чем не мог остановиться, как вы с легкостью заключите по его письмам о «Вильгельме Мейстере», которого он хотел видеть то таким, то эдаким. Мне приходилось быть очень стойким, чтобы оградить как его произведения, так и свои от этих внезапных озарений.
— Нынче утром, — сказал я, — я читал «Надовесский похоронный плач», радуясь и дивясь этому чудному стихотворению.
— Вы сами видите, — отвечал Гёте, — каким великим художником был Шиллер и как он умел постигнуть объективное, если оно являлось ему в конкретной форме предания. «Надовесский плач», несомненно, принадлежит к лучшим его стихотворениям, и я был бы счастлив, наберись у него таких с дюжину. Сейчас трудно себе представить, что даже ближайшие друзья корили за него Шиллера, считая, что здесь недостаточно проявился его идеализм. Да, дорогой мой, чего только не претерпеваешь от друзей! Порицал же Гумбольдт мою «Доротею» за то, что, когда напали враги, она схватила оружие и ринулась на них! А ведь без этого весь характер удивительной девушки, сложившийся в ту эпоху и при тех обстоятельствах, был бы изничтожен и она ничем бы уже не отличалась от своих ничем не замечательных сверстниц. Но в дальнейшей жизни вы еще не раз убедитесь; люди редко в состоянии понять, как и что должно быть сделано, и чаще всего хвалят и хотят читать то, что им по плечу. А те друзья еще были лучшими, наиболее близкими; представьте же себе, каково было мнение толпы и в каком одиночестве мы пребываем всегда.
Не будь у меня надежного фундамента, то есть изобразительных искусств и занятий естественными науками, я бы с трудом удержался на поверхности, ежедневно испытывая на себе воздействие недоброго нашего времени, но это меня защитило, я же, в свою очередь, постарался поддержать Шиллера.
— Чем выше поставлен человек, — сказал Гёте, — тем больше он подвластен влиянию демонов, ему надо постоянно следить за тем, чтобы воля, им руководящая, не сбилась с прямого пути.
Так, демонические силы, несомненно, проявились при моем знакомстве с Шиллером, оно могло произойти и раньше, могло и позже, но то, что мы встретились, когда мое итальянское путешествие уже осталось позади, а Шиллер начал уставать от своих философских спекуляций, было знаменательно для нас обоих.
— Сейчас я вам открою политический секрет, — сказал Гёте за обедом, — который в недалеком будущем все равно выплывет на свет божий, Каподистрия не может надолго удержаться во главе греческого правительства, ибо ему недостает качества, необходимейшего для этого поста: он не солдат. Мы не знаем ни одного примера, чтобы сугубо штатский человек сумел организовать революционное государство и подчинить себе полководцев. С саблей в руке, во главе армии можно повелевать и устанавливать законы, ибо ты уверен во всеобщем повиновении, иначе попадешь впросак. Если бы Наполеон не был солдатом, никогда бы ему не достигнуть высшей власти; Каподистрия не сможет долго отстаивать себя и принужден будет удовольствоваться второстепенной ролью. Я вам это предсказываю, и вы увидите, что так оно и будет: это в природе вещей, события не могут обернуться иначе.
Затем Гёте много говорил о французах, главным образом о Кузене, Виллемене и Гизо.
— Всех троих, — сказал он, — отличает удивительная проницательность, проникновенность и меткость взглядов. Безупречное знание прошлого сочетается в них с духом девятнадцатого столетия, почему они иной раз и творят чудеса.
После французских историков заговорили о французских поэтах и о понятиях классика и романтика.
— Мне пришло на ум, — сказал Гёте, — новое обозначение, которое, кажется, неплохо характеризует соотношение этих понятий. Классическое я называю здоровым, а романтическое больным. И с этой точки зрения «Нибелунги» такая же классика, как Гомер, тут и там здоровье и ясный разум. Большинство новейших произведений романтично не потому, что они новы, а потому, что слабы, хилы и болезненны, древнее же классично не потому, что старо, а потому, что оно сильно, свежо, радостно и здорово. Если мы станем по этим признакам различать классическое и романтическое, то вскоре все станет на свои места.