Шрифт:
Мы еще поговорили о собственных произведениях Курье, о его маленьких брошюрках и о том, как он защищался от обвинений по поводу пресловутого чернильного пятна [85] на флорентийской рукописи.
— Курье очень одаренный человек, — сказал Гёте, — в нем есть кое-что от Байрона, а также от Бомарше и Дидро. От Байрона — великое умение орудовать аргументами, от Бомарше — адвокатская сноровка, от Дидро — диалектичность, при этом он настолько остроумен, что лучшего и желать нельзя. От обвинения в чернильном пятне он, видимо, сумел вполне очиститься, но вообще Курье человек недостаточно положительный, чтобы заслуживать безусловной похвалы. Он в неладах со всем миром, и трудно предположить, что на него не ложится какая-то доля вины и неправоты.
Потом мы заговорили о различии между немецким словом «ум» и французским «esprit».
— Французское «esprit», — сказал Гёте, — приближается к тому, что мы, немцы, называем «живой ум». Наше слово «дух» французы, пожалуй, выразили бы через «esprit» и «ате». В нем ведь заложено еще и понятие продуктивности, отсутствующее во французском «esprit».
— Вольтера, — сказал я, — отличало то самое, что мы зовем «духом». Поскольку французского «esprit» здесь недостаточно, то как же это свойство обозначат французы?
— В столь исключительном и высоком случае они употребляют выражение «genie».
— Я сейчас читаю Дидро, — сказал я, — и не перестаю удивляться его необыкновенному таланту. И вдобавок какие знания, какая страстная убедительность речи! Словно ты заглядываешь в великий и подвижный мир, где один поощряет к действию другого, где ум и характер благодаря постоянному упражнению неминуемо становятся сильными и находчивыми. Какие же удивительные люди создавали французскую литературу в прошлом веке! Стоит мне открыть книгу — и дух захватывает.
— Это была метаморфоза давней литературы, — сказал Гёте, — она созрела еще при Людовике Четырнадцатом и вскоре достигла полного расцвета. Но, собственно, только Вольтер привел в движение такие умы, как Дидро, д'Аламбер, Бомарше и другие, поскольку, чтобы быть чем-то рядом с ним, надо было очень многое собой представлять, сидеть, сложа руки тут не приходилось.
Далее Гёте рассказал мне о некоем молодом профессоре восточных языков и литератур в Иене [86]; он долго прожил в Париже, был весьма образованным человеком, и Гёте выразил желание, чтобы я познакомился с ним. Когда я уходил, он дал мне статью Шрёна о комете, которая должна была вскоре появиться, дабы я и об этой области получил известное представление.
На десерт Гёте прочитал мне несколько мест из письма своего молодого друга в Риме [87]. Многие немецкие художники, писал тот, разгуливают здесь по улицам длинноволосые, усатые, с воротниками рубашек, выпущенными поверх старонемецких камзолов, с трубками в зубах, сопровождаемые злющими бульдогами. Похоже, что они приехали в Рим совсем не ради великих мастеров живописи. Рафаэля они объявляют слабым, Тициана — разве что хорошим колористом.
— Нибур был прав, — сказал Гёте, — предрекая наступление варварской эпохи. Она уже наступила, и мы живем в ней, ибо первый призрак варварства — непризнание прекрасного.
Далее корреспондент Гёте рассказывает о карнавале, об избрании нового папы и о разразившейся вслед за этим революцией.
Знакомит нас также с Орасом Верне, который засел у себя в доме, как в рыцарском замке; говорит, что есть и такие художники из немцев, которые остригли свои бороды и мирно сидят по домам, из чего следует, что прежнее их поведение не снискало симпатии римлян.
Мы заговорили о заблуждениях немецких художников. Повлияли на них отдельные лица, и это влияние распространилось, как духовная зараза, или же причиной тому дух времени?
— Началось это с нескольких человек, — сказал Гёте, — а действует уже лет сорок. Тогдашнее учение гласило: художнику всего необходимее благочестие и гений, чтобы создать наилучшее. Весьма заманчивое учение, вот за него и схватились обеими руками. Для того чтобы быть благочестивым, учиться не надо, а гений получают от родимой матери. Стоит только обронить слово, которое поощряет зазнайство и праздность, и ты можешь быть уверен, что толпа посредственностей пойдет за тобой.
Гёте показал мне элегантное зеленое кресло, которое на днях велел приобрести для себя на аукционе.
— Впрочем, я буду мало пользоваться им, а вернее, вовсе не буду, — сказал он, — мне все виды комфорта не по нутру. В моей комнате нет даже дивана; я всегда сижу на старом деревянном стуле и только месяца два назад велел приделать к нему что-то вроде прислона для головы. Удобная, красивая мебель останавливает мою мысль и погружает меня в пассивное благодушие. За исключением тех, кто с младых ногтей привык к роскошным покоям и изысканной домашней утвари, — все это годится лишь людям, которые не мыслят да и не могут мыслить.