Шрифт:
— А знаете, — сказал Гёте с таинственной улыбкой, — у меня, кажется, есть одна вещица, которая вас порадует. Что, если мы сейчас спустимся вниз и в руках у вас окажется настоящий башкирский лук?
— Башкирский лук, — воскликнул я вне себя от восторга, — самый настоящий?
— Да, сумасбродный вы человек, самый настоящий, — сказал Гёте. — Идемте.
Мы спустились в сад. Гёте открыл дверь в комнату маленькой пристройки, где лежали на столах и висели по стенам всевозможные редкости.
Лишь мельком взглянув на все эти сокровища, я искал глазами лук.
— Вот он, — сказал Гёте, вытаскивая лук из кучи всевозможных предметов, сваленных в углу. — Да, он все такой же, каким был в тысяча восемьсот четырнадцатом году, когда мне торжественно преподнес его начальник башкирского отряда. Ну, что скажете?
Я был счастлив, держа в руках любимое оружие. Лук был цел и невредим, даже тетива была еще достаточно натянута. Ощупав его, я обнаружил, что он не вовсе потерял упругость.
— Отличный лук, — сказал я. — В особенности хороша его форма, в будущем он послужит мне образцом.
— Из какого дерева он, по-вашему, сделан? — поинтересовался Гёте.
— Как видите, он весь покрыт тонким слоем березовой кожуры, дерево видно лишь на изогнутых концах. К тому же оно потемнело от времени, и не разберешь, что это такое, то ли молодой дуб, то ли орех, не знаю. Наверно, все-таки орех или схожая с ним порода, но не клен, волокна у него грубые, и оно, несомненно, было расклинено.
— А что, если вам сейчас его испробовать, — предложил Гёте. — Вот и стрела. Но остерегайтесь ее железного наконечника, возможно, он отравлен.
Мы снова вышли в сад, и я натянул лук.
— По чему будете стрелять? — спросил Гёте.
— Для начала в воздух, — отвечал я.
— Можно и так, — согласился он.
Я пустил стрелу в голубеющий воздух к освещенным солнцем облакам. Она взвилась, потом наклонилась, со свистом понеслась вниз и вонзилась в землю.
— А теперь дайте мне попробовать, — сказал Гёте.
Радуясь, что у него возникло это желание, я отдал ему лук и сбегал за стрелой. Он вставил стрелу и лук сразу взял правильно, но все-таки немного повозился, прежде чем отпустить тетиву. Гёте прицелился вверх.
Он стоял как Аполлон, внутренне неистребимо молодой, но, увы, постаревший телесно. Стрела взлетела невысоко и опустилась на землю. Я побежал и принес ее.
— Еще разок! — сказал Гёте. Теперь он прицелился в горизонтальном направлении, вдоль песчаной дорожки. Шагов тридцать стрела продержалась в воздухе, потом засвистела и опустилась. Гёте, стреляющий из лука, положительно обворожил меня. Мне вспомнилось двустишие:
Иль старость уходит, я мал, И снова ребенком я стал.Я снова принес ему стрелу. Он попросил и меня выстрелить горизонтально, указав мне цель: отверстие в ставне на окне его рабочей комнаты. Я выпустил стрелу. Неподалеку от цели она засела в мягкой древесине, да так крепко, что я не мог ее вытащить.
— Пускай себе торчит, — сказал Гёте. — В течение нескольких дней она будет служить мне напоминанием о наших забавах.
Наслаждаясь прекрасной погодой, мы несколько раз прошлись взад и вперед по саду, затем сели на скамью, спиной к уже покрывшейся молодой листвою живой изгороди. Разговор зашел о луке Одиссея, о героях Гомера, затем о греческих трагиках и, наконец, о широко распространенном мнении, будто бы Еврипид повинен в упадке греческого театра. Гёте отнюдь не разделял этого мнения.
— Я и вообще-то не считаю, — сказал Гёте, — что искусство может прийти в упадок из-за одного человека. Тут очень многое должно соединиться, а что именно, я сказать затрудняюсь. Не мог Еврипид загубить искусство греческих трагиков, как не мог загубить пластическое искусство какой-нибудь крупный ваятель, современник Фидия, но все же не столь великий, как он. Ибо великая эпоха всегда идет вслед за наилучшим, посредственное на нее не влияет.
Время Еврипида было поистине великим, было временем развития, а не его увядания. Ваяние еще не достигло своей вершины, а живопись находилась лишь в становлении.
Если трагедиям Еврипида, в сравнении с трагедиями Софокла, и присущи крупные недостатки, то это еще не значит, что позднейшие трагики станут подражать этим недостаткам и погибнут. Но даже если бы они обладали большими достоинствами, а некоторые из них и превосходили бы Софокла, то почему, спрашивается, позднейшие трагики не стремились подражать этим достоинствам и не поднялись хотя бы до высот Еврипида?
А вот почему за тремя великими трагиками не появились столь же великие четвертый, пятый и шестой, в этом разобраться нелегко, здесь можно только строить различные предложения.