Шрифт:
Это описание атмосферы, царившей в России как раз к моменту возвращения Якушкина и его товарищей, содержится в неоконченном романе Толстого «Декабристы» …
Можно сказать, что Якушкин начинал в одно «наивное время», а завершал свой путь в другое «наивное время» и что в промежуток между двумя этими очень своеобразными этапами развития русского общества и совершилась его жизнь, в течение которой он участвовал в изгнании Наполеона, вышел в отставку, основывал Тайное общество, отошел вроде бы от него, поселился в деревне, налаживал хлопотное и новое дело обучения крестьянских детей «по системе Ланкастера», пробовал освободить своих крестьян, вновь сблизился с Обществом, был арестован и перенес следствие, был приговорен к смерти, сидел в крепости, имел почти 10 лет каторжных работ, потом был «обращен на поселение» в Ялуторовске, где опять и очень основательно принялся налаживать и наладил обучение детей по той же «ланкастерской системе», вернулся помирать в Москву. Еще в этот исторический промежуток он был студентом Московского университета по словесному факультету и слушал лекции по философии, литературе, естественным наукам, пережил несчастную любовь и, по некоторым сведениям, покушался на самоубийство; на каторге и в ссылке поддерживал в товарищах твердость духа, вел, как было замечено уже, неукоснительно скромный образ жизни, написал знаменитые «Записки», открывшие целую серию мемуарных произведений декабристов и сыгравших в 60-е годы исключительную общественно-психологическую роль в России, о чем ниже, вступил в контакт с Герценом, воспитывал письмами сыновей, написал в Сибири трактат философского характера «Что такое жизнь», катался на коньках по речке в Ялуторовске, вызывая замешательство и оторопь среди местного населения, собирал гербарии, устроил на каком-то высоком шесте возле своего дома ветромер, в котором местное население подозревало причину засухи, так и не обзавелся во все время пребывания в Сибири теплой шубой…
«Записки» Якушкина Герцен считал «шедевром» и дважды публиковал в своих зарубежных изданиях, придавая им совершенно особое значение в ряду той серии мемуаров декабристских деятелей, которую он решил представить своим читателям. «Мы с благочестием средневековых переписчиков апостольских деяний и жития святых принимаемся за печатание «Записок декабристов», — писал он в «Колоколе» в 1862 году, — мы чувствуем себя гордыми, что на долю нашего станка досталась честь обнародования их». Так, в 60-х годах, в новых общественных условиях Герцен провозглашал декабризм своим знаменем и словно бы вслед за силуэтами пятерых казненных утверждал на этом знамени портрет Якушкина — именно его. Документальная основа и самая версия событий на Сенатской площади, содержавшиеся в «Записках» Якушкина, который сам на Сенатской, как о том уже упоминалось, не был, взяты Герценом в основу его собственного изложения этих событий в «Исторических очерках о героях 1825 года…» и вообще в достаточной мере в основу его концепции движения декабристов. Позднее возникло мнение, удерживающееся и по сей день, что опора на Якушкина была вызвана у Герцена тем обстоятельством, что Герцену еще не могли быть известны многие факты декабристского движения, открывшиеся усилиями историков лишь впоследствии, и что «умеренный Якушкин» в то же время импонировал известным либеральным наклонностям и иллюзиям Герцена, проявившимся, в частности, в 60-е годы. Словом, получается так, что, если Герцен и пошел за Якушкиным, как говорится, то пора уже нам превзойти Герцена, а Якушкин и сам собой в таком случае от нас отстанет в своем истолковании декабризма. Несколько книг, в которых события 14 декабря воспроизводились чуть ли не поминутно на основе почти уже бессчетного числа прямых и косвенных свидетельств, почерпнутых из архивных источников, доступ к которым, понятно, был для Герцена невозможен, должны утверждать нас в мнении относительно «недостаточности», «неполноты» и т. п. якушкинских «Записок», написанных «с чужого голоса» и по данным, полученным им «из вторых рук». Словно бы позднейшие авторы сами были 14 декабря на Сенатской площади с часами и блокнотами, а то и с фотоаппаратами в руках. Все тут «документировано», на всякое почти слово есть соответствующая отсылка на такой-то архивный документ, такой-то номер хранения и т. д. Документы словно бы и впрямь говорят сами за себя. Но документы вообще никогда и ни при каких обстоятельствах не говорят сами за себя. Документ — это даже еще не факт, а лишь определенное, порой невольное, но всегда концептуально ориентированное истолкование факта. Да и сам факт — еще не истина. Факт, как известно или должно быть известно, — лишь эмпирическая основа для выдвижения и разработки определенных теорий и гипотез, которые приближают нас или способны приближать к исторической истине. Более того, как опять-таки известно или должно быть известно, сам по себе отдельный факт расхождения отдельного факта с той или иной теорией или гипотезой не есть еще ни в малой мере свидетельство несостоятельности данной теории или гипотезы. В самом обращении к данному факту проявляется противоречивое взаимодействие субъективной и объективной сторон процесса познания исторической истины. Мало просто ткнуть в тот или иной факт пальцем — палец в данном случае не может считаться инструментом познания. Факт требует определенного языка для своего описания, определенной формы выражения, стиля, наконец, но не в последнюю очередь, когда дело касается «литературы фактов». Психологически очень даже можно понять ту тягу к «фактической стороне» всякого дела, которая способна овладеть человеком, которому чуть не до смерти надоели всякого рода «абстрактные теоретизирования», как у нас не столь уж давно принято было выражаться. Дайте, наконец, факты! — вот что можно у нас услышать в науке чаще всего. Это в каком-то смысле «клич времени». Но этот клич оборван на полуслове, на полуфразе, на самом деле, в полном виде он звучит так: «Дайте, наконец, факты, чтобы я сам их по-своему истолковал, как уж смогу!» Понятно, что «теоретизм» и «фактуализм» представляют собой не взаимодополняющиеся моменты, а выражение некоей «дурной альтернативы». Тут маятник качается из одной крайности в другую, но все в одной и той же плоскости, а реальный мир объемен, трехмерен… Пойти «дальше Герцена» на том основании, что нам открылось больше фактов, относящихся к событиям, о которых он писал в свое время, в известном смысле все равно как пойти «дальше Монтеня», «дальше Вольтера» или «дальше Руссо». Хотя бы. Уйти от этих вечных источников — дело безумное, да и, слава богу, несбыточное. В стороне и вдали от них наука разве что отыщет очередной курган архивных документов, потом еще один и еще, а впереди, если принять такое направление, будут вставать уже марева миражей, влекущих «живой водой» неиссякающей мысли. Реальные источники научного познания нельзя считать исчерпанными, после того как однажды к ним уже обратились. Прикосновение к такого рода источникам не единовременный акт, а бесконечный процесс.
«…Как необходимо понимать фразу Энгельса о наследовании немецкой классической философии? Следует ли понимать ее как ныне замкнувшийся исторический круг, в котором поглощение жизнеспособной части гегельянства уже завершено окончательно, раз и навсегда, или же ее можно понимать как еще происходящий исторический процесс, который снова воспроизводит необходимость культурно-философского синтеза? Мне представляется правильным этот второй ответ: в действительности все еще воспроизводятся взаимно односторонние позиции материализма и идеализма, подвергнутые критике в первом тезисе о Фейербахе, и, как и тогда (хотя мы и достигли более высокой ступени), необходим синтез на более высокой ступени развития философии практики» [3] .
Антонио Грамши. Тюремные тетради3
Под «философией практики» в условно-подцензурной форме Грамши подразумевает марксизм.
Но вернемся к темам, непосредственно связанным с сюжетами книги. Можно ли не принимать во внимание то очевидное обстоятельство, что уже сама по себе версия (пусть даже только версия) последовательности и сути событий на Сенатской площади — тоже, что там ни говори, общественно-исторический факт, факт определенного направления в развитии нашей общественной мысли, что она не «просто так» Якушкиным «из головы взята», что она связана, несомненно, с определенной концепцией декабризма, которую разделял, вырабатывал или к которой склонялся, тяготел Якушкин; можно ли вместе с тем не понимать, что было бы опрометчиво, пожалуй, принципиальное принятие Герценом именно «якушкинской» точки зрения в качестве едва ли не исходной для него, Герцена, в истолковании феномена декабризма, «списывать» за счет либеральных «умствований» последнего. Ведь исключительную гражданскую ответственность и идеологическую честность Якушкина никто и никогда не мог поставить под сомнение; ведь то обстоятельство, что сам Якушкин отсутствовал в роковой час на Сенатской, имеет для него, как современника событий, не только отрицательную, но и некоторую положительную сторону, создавая известный эффект «дистанции объективности» и побудив его по истечении известного времени, когда прошли шок и аффектация, как бы восстановить все, что было, суммировав и обобщив, оценив самые разнообразные впечатления самых разных участников и непосредственных свидетелей исторического события. Как пишет сам Якушкин в своих «Записках», еще в Чите, когда декабристы-каторжане жили все вместе (за исключением тех, естественно, которым сразу же были назначены другие места отбытия каторжных работ или поселения), «очень часто речь склонялась к общему нашему делу, и, слушая ежедневно частями рассказы, сличая эти рассказы и поверяя их один другим, с каждым днем становилось все более понятным все то, что относилось до этого дела, все более и более пояснялось значение нашего Общества, существовавшего девять лет вопреки всем препятствиям, встречавшимся при его действиях; пояснялось также, — добавляет Якушкин, — и значение 14 декабря…» Да и позже, вплоть до 1854 года, когда рукопись «Записок» была выполнена под диктовку отца старшим сыном Якушкина Вячеславом, Якушкин, безусловно, не раз обсуждал все происшедшее с другими ссыльными декабристами… В ряде позднейших работ все получалось как-то так, что дело шло по линии уличения Якушкина в «неточностях», которые ему, впрочем, извиняли по причине его отсутствия на площади. Оказывалось, к примеру, что не во столько-то часов с минутами такая-то часть должна была присоединиться к стоявшим уже на площади, а во столько-то; что в такое-то время произошла не такая-то путаница у восставших, а иная и что ветер в это время дул с иной стороны и т. д. Выстраиваются все более и более точные в деталях макеты-муляжи развития событий, эти макеты все более становятся похожи на какие-то заводные механизмы, в которых одни колесики цепляются за другие, крохотные шестеренки приходят в действие, солдатики идут, бегут, строятся, офицеры и некие люди в штатском размахивают руками, вдруг вспухают белые облачка выстрелов, генерал валится с коня, зажимая рукой рану в боку, потом начинает уже темнеть, мороз усиливается… И все портится. И снова словно бы заводится какой-то механизм, снова все приходит в движение — солдатики бегут, офицеры размахивают, генерал валится с лошади, начинает темнеть, и все опять портится. И люди вновь начинают отлаживать макет, вновь начинают перебирать в нем все винтики, гаечки и шестереночки, выискивая, на чем же все испортилось, на чем же все сорвалось, куда попала та «соринка», которая и помешала всему событию развиваться и дальше наилучшим образом. Такой «соринкой» считается, к примеру, то Трубецкой, то потом Якубович. Но в основе лежит один и тот же сакраментальный вопрос: почему «палили» те, а не иные, почему, короче говоря, декабристы так и не «палили», когда стоило бы им самим только начать «палить» — и дело было бы сделано, все пошло бы правильно. Короче говоря, надо было «палить» — и все тут… Конечно, сводя в одну страничку содержание достаточно пухлых и обстоятельных трудов, посвященных означенным событиям, я поневоле схематизирую дело, но не меняю сути: «Надо было палить!»
«…Наверное не вспомню, чтобы Якушкин вызывался исполнить злодеяние, но сие могло случиться, ибо кроме его тогдашней пылкости, мне известно, что он тогда имел горе, тяготился жизнию, желал умереть. — Но ненависть ему была чужда… При всех наших совещаниях было напоминаемо непременным условием, что ни в каком случае цель не освящает средства».
Из показаний Фонвизина«…Я боялся сначала, что царь уничтожит меня, говоря умеренно и с участием… что он победит великодушием…»
И. Д. Якушкин. Записки«В донесении сказано, что я вызвался на покушение, бывши терзаем страстью несчастной любви. Я имею все причины думать, что это — показание Никиты Муравьева, желавшего такой сентиментальной фразой уменьшить мою виновность перед комитетом. После, когда я у него спрашивал об этом, он всякий раз смеялся и отшучивался вместо ответа».
И. Д. Якушкин. Записки«…В обществе господствовали самые строгие моральные принципы… Цель, — всегда говорили мы, — не оправдывает средств. Этот принцип, что цель не оправдывает средств, противоречил также взглядам тех, которые, видя, что всякое целесообразное действие встречает на своем пути непреодолимые трудности, пытались заставить принять за правило искание членами общества государственных должностей…»
Н. Тургенев. Россия и Русские«Надо было палить!» — несомненно, относится к сфере «средств».
Сложная и порой достаточно глухая связь существует между целью и средствами вообще. Цель не оправдывает средств, но она их и не определяет. Между целью и средствами происходит некое взаимодействие особого рода, ибо цель находится в сфере будущего, а средства — дело настоящего, уже имеющего, как говорится, быть. Связь между будущим и настоящим. Влияние будущего на настоящее и настоящего на будущее. По средствам судят о цели — и декабристы прекрасно понимали это. Каковы средства, такова и цель. Но в то же время это и не совсем так — цель и средства являются элементами некоего единого процесса, в котором цель может, видимо, выполнять роль проекта, тогда как средства будут выполнять роль строительных средств. Ни средства, ни цель сами по себе, в отдельности, без взаимосоотнесенности, не могут, как видно, быть вообще как-то оценены, квалифицированы, они вообще и не существуют по отдельности. Члены тайных декабристских обществ в своих проектах относительно того общественного устройства, которое они полагали своей целью, предусматривали безусловный запрет тайных обществ, негласной политической деятельности вообще. Это обстоятельство было несомненным и для южан, и для северян. Характерный, думается, факт. Во время следствия одни и те же действия подследственными декабристами зачастую трактовались совершенно по-разному, и отнюдь не только из одних тактических соображений или интересов самосохранения — порой тут вкрадывалось «разночтение» относительно истинного смысла самих действий и, главное, их цели. Характерным образом именно на пути подмены цели, которая бы достигалась определенными средствами, по поводу которых спора уже быть не могло, пытался строить свою линию защиты Завалишин. Феномен Завалишина в данном случае очень красноречив и достаточно исторически значителен, он словно бы приоткрывает перспективу возможности подстановки цели в том механизме «оправдания средств», который так бойко пойдет в дело позже уже не в целях мистификации следствия, как это было у Завалишина, а в целях провоцирования последствий, на которые уже невозможно оказать влияния, как это будет, скажем, у Нечаева или как это будет планироваться Ткачевым…
«…Я предлагал государю употребить то же средство для утверждения единовластия, какое было употреблено тогда, — сделать подобие Крестовых походов для сего.
Учредить Орден рыцарской, из всех народов — дав ему блестящие одежды, назначив действия вне Европы, поставив целью восстановление Истины, распространение Просвещения и Веры Христианской.
Цель, известная правительствам, было изведение из наций всего, что после столь долгого времени волнений осталось в них буйного…»
Д. Завалишин. Из показаний