Шрифт:
— Отличная мысль, Бенци! Мы присоединимся к тебе, как только получим свой чай.
— Не знаю, что со мною происходит, — говорил я меж тем матери Эйаля, провожая взглядом, голубоглазую девушку, направлявшуюся к бару, — но, к собственному удивлению, я страшно рад за Эйаля.
— Не исключено, что ты будешь следующим, Бенци, — и она ласково улыбнулась мне. — Тебе не удастся увернуться.
— Нет, нет, он не увернется, — поддержал ее мой отец и указал на двух больших птиц, которые в эту минуту плавно опускались на зубчатую кромку утеса, в лучах закатного солнца вырисовывавшегося с особой четкостью. — Это что, ястребы? — спросил он у девушки, которая принесла нам наше питье.
Но пока та расставила на столе чашки с чаем и стаканы с вином, птицы скрылись в одной из многочисленных расщелин, четко различимых в лучах заходящего солнца. А когда она подняла глаза, в моем мозгу что-то вспыхнуло, — и я узнал ее.
— По-моему, ты — Микаэла, — в изумлением вырвалось у меня.
Она кивнула:
— Я думала, что тебе ни за что меня не узнать.
— Это та самая девушка, — сказал я радостно своим родителям, — которая вместе с Эйнат была в Бодхгае и привезла Лазарам сообщение о ее болезни.
Мои родители восприняли мои слова, наклонив головы, после чего Микаэла, одарив их улыбкой, словно для того, чтобы со своей стороны подтвердить правдивость услышанного, после чего сложила вместе ладони, поднесла их к лицу и наклонила голову жестом, полным такой красоты и изящества, что сладкая боль пронзила мне сердце. Видение большой гостиной Лазаров возникло перед моим взором, повторяя красочный круговорот индийских впечатлений, среди которых парила теплая, оживленная улыбка женщины, которую я любил.
— Как долго ты пробыла на Востоке? — спросил ее мой отец.
— Восемь месяцев, — ответила Микаэла.
— Так долго?! — воскликнула моя мать.
— Это не долго, — убежденно сказала Микаэла. — Если бы у меня не возникли проблемы с деньгами, я оставалась бы там много дольше. Я просто с ума сходила, так мне хотелось остаться.
— Но что в Востоке так привлекает молодежь? — не без удивления произнес мой отец.
Она задумалась, глядя на него и в то же время обдумывая свой ответ:
— Каждому нравится что-то свое. Мне лично очень понравилось их отношение ко времени. Я там стала буддисткой. — Она сказала это настолько серьезно, что невольно вызвала уважение. Воцарилось молчание. И тогда взгляд ее огромных светлых глаз остановился на мне, как бы желая удостовериться в том, что это именно я, и тоном, в котором я различил некий упрек, она добавила: — Мы все очень удивились тому, что все вы так быстро вернулись.
— Все? — спросил я в изумлении от этого множественного числа. — Кто это «все»?
— Никто в отдельности, — сказала она, уходя от ответа. — Просто наши друзья, которые, подобно мне, сходят с ума от Востока и кто наслышан о вашей истории.
— Моей истории? — Внезапно я почувствовал, что краснею, и встревожился. — Что ты имеешь в виду?
Но тут уже она заколебалась, и по лицу ее промелькнула легкая улыбка. А затем она стала смотреть туда же, куда смотрели мои родители. А именно, в сторону двух автобусов, только-только возникших у въезда в каньон и переполненных приглашенными гостями, которые, как боялся Эйаль, вполне могли и не приехать. Но они приехали.
С этого момента каждую минуту кто-то звал Микаэлу помочь со вновь прибывшими, и она, уходя, извинялась все с тем же типичным, вывезенным из Индии, жестом, чтобы в следующую секунду затеряться в толпе, хлынувшей на поляну и растекающейся в разные стороны вместе с сумерками, которые, казалось, эти люди, прибывшие с севера, принесли с собой. Позднее я выяснил, что она тоже, подобно Хадас, имела прямое отношение к киббуцу, не будучи его членом, хотя ее родители покинули его, когда ей было шесть лет; тем не менее время от времени она наезжала сюда, нанимаясь на сезонную работу, которая могла оборачиваться и помощью на кухне во время вот таких, как эта, свадебных церемоний, и работой официантки в киббуцной столовой, или еще чем-то подобным. Меня все это очень тронуло, и некоторое время я следил за ее мелькающей то тут, то там фигуркой, но потом мое внимание было отвлечено целой вереницей давно исчезнувших из моей жизни друзей по университету и даже школе. А также парочкой профессоров из больницы «Хадасса», которых Эйалю удалось уговорить приехать на свадьбу и к которым он в благодарность, очевидно, за дорожные мучения, проявлял все это время особое внимание. При этом сам Эйаль выглядел умиротворенным, и в его глазах снова появился озорной блеск. Он затеял всю эту суматоху со свадьбой в киббуце не только для того, чтобы сэкономить денег, но и потому еще, что вынашивал планы (дурацкие, по-моему) бросить работу в больнице и перебраться жить в этот или подобный киббуц в Араве, чтобы приобрести опыт в более «выразительной», как он это называл, области медицины, и жить там, наслаждаясь тишиной и спокойствием.
Мои родители, которые сидели сейчас, потягивая вино, принесенное им Микаэлой с предупредительной готовностью, поглядывали на меня с каким-то странным задумчивым выражением. Было относительно тихо — никакой назойливой грохочущей музыки, как это бывает обычно, слышны были только мягкие гитарные аккорды, доносившиеся с того места, где слабо проглядывался силуэт гитариста. Не было видно и разгулявшихся, ошалелых от возбуждения среди взрослых детишек, обычно ведущих себя на подобных мероприятиях, как оголтелые рэкетиры. У матери Эйаля не было родственников, а родные ее покойного мужа прервали с ней, после его самоубийства, все отношения. Так что большинство гостей были либо членами киббуца, либо друзьями новобрачных, в большинстве своем молодежь, многие из которых приехали в одиночку. Молодые врачи из «Хадассы» вели себя благовоспитанно под взыскующими взглядами своих профессоров. И только один ребенок, мальчик, приехавший из Иерусалима, сидел совсем тихо между матерью и отцом. Это был тринадцатилетний, умственно отсталый, младший брат Амнона и его родители, которые, подобно моим, были приглашены на свадьбу, поскольку Эйаль проводил много времени в их доме после смерти своего отца. А он, Эйаль, был не из тех, кто забывает сделанное ему в прошлом добро.