Шрифт:
— Ради Бога, не спрашивайте меня, я вам говорю, вы так меня поразили, я никак не ожидала ничего подобного…
Она взглянула на него и ясно увидела, что с ним шутить невозможно, что откажи она ему теперь, когда у него в руках такая сила, он не задумается так или иначе погубить ее. И ей безумно, страстно захотелось отказать ему, посмеяться над ним, показать ему, наконец, как низко она его ставит, выразить, что она оскорблена этим предложением, что сын его, этого вчерашнего герцога Курляндского, этого конюшего из Митавы, ей не пара. Но не потому не пара, что он сын бывшего конюшего, об этом она никогда не думала, даже не потому, пожалуй, что он совсем почти ребенок, а потому что он сын Бирона, врага России, врага всего, что ей дорого.
Но благоразумие заставило ее снова совладать с собою.
Она вспомнила, что должна удержаться именно ради всего, что ей дорого, должна побороть свои чувства не для себя. И она, опустив глаза, прошептала:
— Я ничего не имею против вашего сына, он хороший юноша. Но, ведь, я уж не молоденькая девочка, чтоб так скоро решиться, и, тем более, вы знаете мое отвращение от мысли о замужестве. Я вам не отказываю, но прошу только: дайте мне время хорошенько подумать.
— Подумайте, принцесса, — сказал Бирон, — да, действительно, тут нужно хорошенько подумать. И, я надеюсь, что при уме вашем и при вашем благоразумии, вы, действительно, хорошо подумаете. Вы увидите тогда, что нам очень надо быть вместе и что мы отлично можем уничтожить всех наших злодеев, если будем действовать дружно. Вы видите теперь, что я не враг вам, что я пришел говорить по душе, искренно. Вы видите, что я ничего дурного не замышляю против вас. Я пришел звать вас в союзницы для общего блага… И вот, когда хорошо вы подумаете, то поймете, какая сила мы будем, если вы не откажете моему сыну, если принц Петр голштинский сюда явится и, кто знает, может быть ему приглянется моя дочь…
«Вот, что он задумал! Ловко! Да, видно, точно нужно действовать скорее и решительнее. Ждать опасно!» — думала Елизавета.
А герцог уж прощался.
— Мне пора в собрание, давно пора. Так я могу уехать от вас с надеждою?
— Да, я очень благодарна вам, — проговорила цесаревна, протягивая ему на прощанье руку.
Еще ни разу в жизни не приходилось ей так солгать, как теперь, еще никогда не видала ее в таком раздраженном состоянии Мавра Шепелева, как по отъезде герцога Курляндского.
От Елизаветы Бирон, действительно, отправился в чрезвычайное собрание кабинет-министров, сенаторов и генералитета.
Там все были уж в сборе, хотя многие не знали еще, зачем, собственно, призваны на этот день герцогом.
«Что он будет делать? Каков-то войдет?» — думали иные.
Еще вчера видели его в самом раздраженно состоянии. Он ни от кого не скрывал своего бешенства. Но теперь он вошел с спокойным лицом, любезно раскланялся на все стороны, перекинулся дружескими фразами с некоторыми сановниками и спокойно уселся в свое высокое кресло.
По обеим сторонам его поместились: Остерман, Миних, Черкасский и Бестужев. Несколько поодаль сидел генерал Ушаков, начальник тайной канцелярии.
— А его высочества еще нет? — спросил Бирон.
Но не успели ответить, как дверь растворилась и на пороге залы показалась маленькая, худенькая фигура принца Антона. Он входил с бледным, перепуганным лицом и робко озирался во все стороны.
Когда он получил рано утром приказание явиться в это заседание, то с ним чуть дурно не сделалось. Он знал, что должен будет разыгрывать здесь роль подсудимого, что будет окружен врагами.
Он так трусил, что даже решился было вовсе не отправиться, остаться и лучше уж у себя выслушать приговор.
Анна Леопольдовна едва уговорила его не делать этого: не срамить себя таким малодушием.
Он неловко, то краснея, то бледнея, поклонился собранию: как-то боком сел на оставленное для него место и опустил глаза, не смея ни на кого поднять их, и пуще всего боясь встретиться со взглядом Бирона.
Он чувствовал, что все на него пристально смотрят и еще больше терялся, бледнел и краснел от этого сознания.
На него, действительно, все смотрели, и от него переводили взгляды на лицо регента.
Бирон молчал. Он, очевидно, наслаждался смущением своего противника и хотел подольше потомить его, помучить.
Так прошло около четверти часа. Все молчали, ожидая первого слова регента, и только некоторые передавали друг другу шепотом и сейчас же принимали опять строгий вид и внушительно откашливались.
Среди царствовавшего в зале молчания можно было, однако, расслышать странные, совсем не подходящие к этой минуте звуки. Кто-то по временам стонал, тяжко охал и даже слегка вскрикивал.
Этот кто-то был граф Остерман.
Он весь ушел в свое кресло, так что из-за стола было видно одно только его бледное, толстое лицо, да и то нижняя часть этого лица, так как верхнюю прикрывал зеленый зонтик.
Великий Остерман, — неизменная, живая душа государственного управления, в последние годы объявил себя безнадежно и тяжко больным. По целым месяцам он сидел в своем кабинете, и когда ему необходимо было появиться на каком-нибудь чрезвычайном и важном заседании, то его туда переносили, и он, с первой и до последней минуты, обыкновенно, стонал и охал, не снимал со своих глаз зеленого зонтика.