Шрифт:
Проехав четыре мили от бунгало на юг, невдалеке от Мраморной горы наша машина нагнана медлительную упряжку буйволов. Пришлось тащиться следом. Тут к нам подбежал вьетнамский мальчик лет десяти и что-то выкрикнул.
— Что он сказал? — спросил Кобра-1.
— «Мудаки», — перевел Дайэл.
— Так. Разворачиваемся.
Транссибирский экспресс
Впоследствии, стоило мне подумать о Транссибирском экспрессе, я снова видел перед собой стальные миски с борщом, который расплескивался от тряски, в вагоне-ресторане несущегося к Москве фирменного поезда «Россия», снова, выглядывая в окно на повороте, рассматривал во всех подробностях черный с зеленым паровоз, который тащил состав; после Сковородино клубы дыма, валившего из его трубы, застилали солнце и заволакивали лес, где березы начинали тлеть, а перепуганные сороки вспархивали и исчезали в небе. Передо мной возникали верхушки сосен, позолоченные закатом, и пушистый снег, из которого торчали пучки бурой травы, — казалось, это на землю пролили сливки; снежные плуги со станции Зима, похожие на яхты; заводские трубы Иркутска, подсвеченные прожекторами, похожие на желтые языки пламени. Раннее утро в Мариинске: черные краны, черные здания и фигуры бегущих людей — отбрасывая длинные тени на колею, они торопились к освещенному вокзалу; это сочетание — холод, темнота и крохотные человечки, спотыкающиеся о сибирские рельсы, — вселяло животный ужас. Междувагонные переходы — просто-таки ледники. На каждой остановке выпуклый белый лоб Ленина. Пассажиры, заточённые в плацкартных вагонах: меховые шапки, меховые штаны, синие спортивные костюмы, ревущие дети и такой всепобеждающий запах селедки, пота, капусты и затхлого табачного дыма, что даже на пятиминутной остановке русские выскакивали на заснеженную платформу, рискуя заплатить пневмонией за глоток свежего воздуха; плохая еда; дурацкая экономия; мужчины и женщины («Места в купейных вагонах распределяются без учета пола» (брошюра «Интуриста»)), совершенно незнакомые между собой, делят одно купе и сидят на полках лицом друг к другу, друг в друге отражаясь: у мужчины усы, у женщины усы, все в засаленных ночных колпаках, с накинутыми на плечи вместо шалей одеялами, у всех толстые лодыжки и растоптанные тапки. Но в основном Транссибирский экспресс ассоциировался у меня с несколькими днями, когда время шутило со мной шутки, точно в абсурдном сновидении: поезд «Россия» жил «по Москве», и после второго завтрака (холодная желтая картошка, «solyanka» — суп из каких-то жирных комков — и графин портвейна, напоминавшего на вкус микстуру от кашля) я спрашивал, который час, и слышал: «Четыре утра».
Состав был новенький. Спальные вагоны восточногерманского производства, походившие на стальные шприцы, были утеплены серой пластиковой обшивкой и отапливались паровыми котлами, соединенными с печью и «самоваром». Из-за всего этого оборудования головной конец вагона походил на «атомодробилку» из комикса о безумных ученых. Проводник часто забывал подложить в печку угля, и тогда по вагону расползался холод, который навевал на меня кошмарные сны и одновременно каким-то загадочным образом не давал сомкнуть глаз. Другие пассажиры мягких вагонов либо косились на меня подозрительно, либо пьянствовали, либо были мне неприятны: гольд [35] , его жена — русская, белой расы — и их маленький коричневый ребенок, всю дорогу просидевший в гнездышке из одеял и теплой обуви; двое желчных канадцев, которые бесконечно жаловались двум австралийским библиотекаршам на наглость проводника; русская старушка, проделавшая весь путь в одной и той же ночной рубашке с рюшками; насупленный грузин, словно бы страдавший хроническим запором, да несколько пьяниц в пижамах, шумно игравшие в домино. Поговорить было не с кем, ложиться спать — страшно, а фортели часов вконец запутали мой желудок — аппетит просыпался совершенно не вовремя. В первый день я записал в дневник: «Отчаяние растравляет во мне голод».
35
Гольды — устаревшее название нанайцев, а также малочисленное племя в Приморье.
В вагоне-ресторане было полно народу. Все брали овощной суп, а на второе — венский шницель, завернутый в омлет. Подавали две официантки — одна пожилая, очень толстая, другая — молодая хорошенькая брюнетка, которая заодно выполняла обязанности посудомойки и, судя по выражению ее лица, собиралась при первом удобном случае сбежать с поезда. Я съел обед, и трое русских за моим столом попытались стрельнуть у меня сигарет. Сигарет у меня не было, и мы попробовали побеседовать: они едут в Омск, я американец. Они ушли, а я проклял себя за то, что не купил в Токио русский разговорник.
За мой столик сел какой-то мужчина с трясущимися руками. Он сделал заказ. Через двадцать минут толстуха принесла ему графин с каким-то желтым вином. Он налил себе — едва не выплеснув весь графин сразу — стакан и выпил его в два глотка. На большом пальце у него была покрытая коростой ссадина, которую он покусывал, нервно озираясь. Толстуха шлепнула его по плечу, и он покорно ушел, пошатываясь, в сторону жестких вагонов. Но меня толстуха не тревожила, и я остался сидеть в вагоне-ресторане, прихлебывая липкое вино, глядя на меняющийся пейзаж — впервые после Находки заснеженные равнины сменились холмами. Вечернее солнце окрашивало их в красивый золотой оттенок. Я надеялся заметить в чахлых перелесках людей. Целый час всматривался, но так никого и не увидел.
Не мог я и установить, где мы едем. От моей карты СССР, изданной в Японии, не было никакого толку: лишь вечером я выяснил, что мы проехали Поярково [36] на китайской границе. Ощущение дезориентации во времени и пространстве нарастало: я редко знал, в каком мы сейчас географическом пункте, никогда не знал в точности, который сейчас час, и постепенно возненавидел три морозильника, которые требовалось преодолеть по дороге в вагон-ресторан.
Толстуху звали Анна Федоровна и, хотя на соотечественников она орала, со мной она была любезна и просила звать Аннушкой. Я обратился к ней, как она просила, и в награду она накормила меня особым лакомством — холодной картошкой с курятиной: темным жилистым мясом, больше напоминавшем какую-то плотную материю. Я ел, а Аннушка на меня смотрела. Подмигнула мне, наклонившись над своим стаканом с чаем (она опускала в чай ломтики хлеба и обсасывала их) и тут же обругала калеку, который присел за мой стол. Но потом она все-таки принесла ему стальную миску с картошкой и жирным мясом и со звоном бухнула на стол.
36
Поярково — у автора ошибочно «Пошково»; строго говоря, «Россия» к населенным пунктам, расположенным непосредственно на китайской границе (к ним ведут боковые ветки), сейчас не заворачивает и вряд ли заворачивала в 1973 году.
Калека ел медленно, тщательно нарезая мясо и тем растягивая свою ужасную трапезу. Когда мимо проходил официант, раздался грохот: оказалось, официант уронил на наш столик пустой графин, разбив стакан калеки. Калека с утонченным sang-froid [37] продолжал есть, демонстративно не замечая официанта, который, бормоча извинения, подбирал со стола осколки. Затем официант вытащил огромный стеклянный треугольник из картофельного пюре калеки. Тот, поперхнувшись, отпихнул от себя миску. Официант принес ему новую порцию.
37
Sang froid (фр.) — хладнокровие.
— Sprechen Sie Deutsch? [38] — спросил калека.
— Да, но очень плохо.
— Я немного говорю, — сказал он по-немецки. — Я выучил его в Берлине. Откуда вы?
Я ответил. Он спросил: — Что вы думаете о еде здесь?
— Неплохая, но и не очень хорошая.
— А по-моему, она очень плохая, — сказал он. — А в Америке еда какая?
— Замечательная, — сказал я.
— Капиталист, — сказал он. — Вы капиталист!
38
«Вы говорите по-немецки?» (нем.)
— Может быть.
— Капитализм плохо, коммунизм хорошо.
— Брехня, — сказал я по-английски, а по-немецки переспросил: — Вы так думаете?
— В Америке люди убивают друг друга из пистолетов. Паф! Паф! Паф!
— У меня нет пистолета.
— А негры? Черные люди?
— Что «негры»?
— Вы их убиваете.
— Кто вам говорит такие вещи?
Газеты. Я читал сам. И это говорят все время по радио.
— Советское радио, — сказал я.