Сент-Экзюпери Антуан де
Шрифт:
— Огоньку дать, хозяин? — Трое тощих парней, посмеиваясь, разглядывали его. — Американцы, видать, — заблудились…
Потом они уставились на Женевьеву.
— Идите к черту, — проворчал Бернис.
— Слушай, а цыпочка у тебя хоть куда! Но наша, из двадцать девятого!..
Женевьева растерянно обернулась к нему:
— Что они такое говорят? Уедем, пожалуйста, уедем!
— Но, Женевьева…
Он сдержался и замолчал. Его дело — искать гостиницу. Ну, пьяные мальчишки — что за важность? И тотчас он спохватился, что ведь у нее жар, она мучается, и он должен был ее оградить… Он клял себя с болезненным упорством: как он допустил, что она столкнулась с этой грязью! Он, он…
Гостиница «Глобус» была заперта. Ночью эти маленькие отели не отличить от мелочных лавок. Он долго стучал в дверь, наконец раздались неспешные шаги. Ночной сторож приоткрыл дверь:
— Мест нет!
— Умоляю вас, моя жена больна! — упрашивал Бернис.
Дверь захлопнулась. Шаги затихли в коридоре.
Неужели всё против них?
— Что он ответил? — спрашивала Женевьева. — Почему, почему он даже не ответил?
У Берниса едва не вырвалось, что они не на Вандомской площади: здесь все ложатся спать, едва постояльцев набивается под завязку. А как же иначе? Он молча уселся в машину. Его лицо блестело от пота, с крыши капало ему за воротник. Не в силах отвести взгляд от мокрой мостовой, он не трогался с места, — ему казалось, чтобы двинуться, он должен преодолеть вращение земли. И опять эта нелепая мысль: «Вот взойдет день…»
Так необходимо было сейчас доброе слово! И Женевьева попыталась:
— Ничего, милый. Должны же мы заработать свое счастье.
Бернис взглянул на нее.
— Спасибо, Женевьева. Вы очень великодушны.
Он был тронут. Он хотел было обнять ее — но этот дождь, этот неуют, эта усталость… Он просто взял ее за руку — и ощутил, что жар нарастает. Каждый миг подтачивал ее плоть. Он успокаивал себя, воображая: «Я закажу ей грогу. Все обойдется. Обжигающего грогу. Закутаю ее одеялами. Мы будем смотреть друг на друга и смеяться над тяготами дороги». Он проникался безотчетным счастьем. Но как далеко от этих образов то, что с ними сейчас! Еще две гостиницы вообще не отзывались. Мечты, мечты. Их надо было каждый раз восстанавливать заново. И с каждым разом они чуть-чуть теряли в очевидности, в возможности стать явью.
Женевьева молчала. Он чувствовал, что больше не услышит ни единой жалобы, ни единого слова. Он может ехать часы, дни напролет — ни единого слова. Никогда. Он может выкручивать ей руки — ни слова… «Что за вздор, что за бред!»
— Женевьева, девочка моя, вам плохо?
— Нет-нет, все прошло, мне уже лучше.
Она уже во многом разуверилась, от многого отреклась. Ради чего? Ради него. Она отказалась от всего, что он не мог ей дать. И теперь это «мне лучше…» — значит, в ней сломалась какая-то пружина. Она покорилась. Теперь ей будет все лучше и лучше: она больше не ждет счастья. И когда ей станет совсем хорошо… «Ох, какой же я болван, я опять брежу!»
«Гостиница Надежды и Англии». Коммивояжерам скидки.
— Обопритесь на мою руку, Женевьева… Да-да, комнату. Жена нездорова, скорее грогу ей. Грогу, и погорячее!
Коммивояжерам скидки. Откуда в этих словах столько тоски?
— Сядьте в кресло, вам будет легче.
Почему всё не несут грог? Коммивояжерам скидки.
— Пожалуйста, моя бедная госпожа! Ах, бедняжка! — заискивала старая горничная. — Такая бледненькая, вся дрожит! А я вам грелку налью. Пойдете в четырнадцатый, прекрасная комната, большая. Не угодно ли господину заполнить бланки?
Взяв захватанную ручку, он сообразил, что у них разные фамилии. Женевьева — и снисходительность прислуги! «И все из-за меня. Какая пошлость!» И опять она пришла на помощь:
— Любовники! Правда, мило?
Им представился Париж, огласка, возбужденные лица знакомых. И это они только начали сталкиваться с трудностями! Но заговорить об этом они не смели, боясь, что думают об одном. И Бернис понял, что на самом деле ничего еще не случилось, совсем ничего: ну, мотор не тянул, ну, дождик их вымочил, ну, лишних десять минут в поисках гостиницы. Главные трудности, которые они должны преодолеть, — в них самих. Это с собой боролась Женевьева — но то, что она силилась вырвать с корнем, вросло в нее слишком крепко и теперь разрывало ее изнутри.
Он взял ее руки в свои, уже понимая, что никакие слова не помогут.
Она спала. Он и не думал о любви. Зато приходили причудливые образы, ассоциации. Вот горит лампа. Он должен скорее дать пищу огню. Но надо и защитить пламя от поднятого им ветра.
Но страшнее всего — безразличие. Лучше бы в ней проснулась жадность к земным благам и радостям. Лучше бы она волновалась из-за вещей, страдала, плакала из-за них, как голодный ребенок. Тогда, при всей своей нищете, он многое мог бы ей дать. Но он стоял на коленях, неимущий, перед ребенком, который ничего не хочет.
IX
— Нет. Не надо… Не трогай меня… Ах, уже пора?
Бернис поднимается. Полусонный, он тяжело движется — словно грузчик на канате тянет на борт что-то огромное, словно апостол вытаскивает человека на свет Божий из недр его души. Каждый шаг полон смысла, как в танце.
— Любовь моя…
Ну что он все ходит туда-сюда, так нелепо…
В окне рассветная муть. А ночью оно было темно-синим. При зажженной лампе оно мерцало глубоким огнем, будто сапфир. Этой ночью оно распахивалось прямо к звездам. Навевало грезы. Будило воображение. Словно стоишь на носу корабля.