Городницкий Александр Моисеевич
Шрифт:
В Париже руководитель нашей группы, высокопоставленный комсомольский аппаратчик, Геннадий Янаев, бывший тогда председателем Комитета молодежных организаций, а ныне печально прославившийся как один из «гэкачепистов», во время экскурсии в Лувр возмущался: «Что за музей? Поставили у самого входа какую-то каменную бабу — без головы и с крыльями. А пива нет нигде!» На следующий день, под вечер, успев с утра презрительно отозваться о «бездарных буржуазных портретистах, малюющях косые рыла» (имелся в виду Модильяни), он неожиданно ворвался к нам в номер в состоянии радостного возбуждения, усиленного привезенной с собой «столичной», и заявил: «Париж — город враждебной идеологии и необходима постоянная бдительность. Поэтому, кто стриптиз еще не видел, разбились на боевые тройки — и на Пляс-Пигаль!»
Что же касается Модильяни, то мне все-таки удалось заступиться за него перед нашими грозными руководителями. А дело было так: по случаю Олимпийских игр была специально организована выставка работ Модильяни, на которой побывала наша делегация. Услышав упомянутую выше презрительную реплику похмельного Янаева, я страшно обозлился и неожиданно для себя самого, забыв о разнице наших положений и элементарной осторожности, начал кричать на него и второго нашего руководителя Михаила Ржанова: «Скоты пьяные, — это же великий художник! Как вы смеете, тупицы, так говорить о нем?» Я ожидал гневной реакции, но вожди наши вдруг притихли, и Янаев, миролюбиво улыбнувшись, сказал: «Саня, ну что ты лаешься? Ты лучше нам объясни, — может быть, и мы поймем». В течение последующих двадцати минут я дрожащим от волнения голосом держал вдохновенную речь о творчестве Амедео Модильяни и его трагической жизни, оборвавшейся в тридцать шесть лет, положив в основу своего повествования кинофильм «Монпарнас-19». Слушатели мои размякли, а услышав о том, что художник спился, Янаев заявил: «Это, безусловно, наш человек, настоящий художник. Вот до чего, суки, талантов доводят в буржуазной стране». После этого выставка была рекомендована для обязательного посещения всем членам советской делегации.
Париж поразил меня своим точным сходством с нашими школьно-книжными представлениями о нем — от Нотр-Дам до Эйфелевой башни. Знакомство с ним напоминало путешествие в книжное Зазеркалье нашего детства — от Гюго и Мериме до «запретных» Золя и Мопассана. Более других запомнились мне Нотр-Дам и музей импрессионистов в Тюильрийском парке. До сих пор помню тесное купе второго класса поезда Париж-Лион, которым мы ехали до Гренобля. В купе этом, размером как у нас, помещалось не четыре, а шесть человек, и было невероятно душно. Мы встали в коридоре у окна и решили, что подождем, пока кончится Париж, и ляжем спать. Однако мы простояли больше часа, а за окном по-прежнему мелькали дороги и дома, — так мы и не дождались леса или поля. Посреди ночи мы проснулись от резкой и неожиданной остановки, тем более странной, что экспресс Париж-Лион мчался со скоростью более ста километров в час. Оказалось, что один из наших одуревших от духоты соотечественников, выйдя в коридор из соседнего купе, решил открыть окно, чтобы подышать, и потянул за ближайшую к окну скобу, под которой что-то было написано на непонятном для него французском языке. Оказалось, он потянул за ручку стоп-крана. На следующее утро наши активисты ходили с шапкой по вагонам и собирали со всех по пять франков ему на штраф.
В Гренобле нас расселили по одному в семьи членов общества франко-советской дружбы, чьи дети изучали в колледжах русский язык, и вручили билеты на все матчи и соревнования. Раз в день мы собирались в центральном клубе. Не обошлось и без страшных моментов, из которых самым пугающим был тот, когда на заключительном концерте, после завершения Олимпийских игр в Гренобле, мне пришлось петь через два номера после Шарля Азнавура. Были и другие испытания. Мои хозяева поселили меня в комнате с отдельным входом. По этой причине мне был вручен ключ от высокой резной двери, распахивающейся прямо в сад. Почти всю комнату занимала старинная огромных размеров кровать, не двух, а минимум — четырехспальная, с высокими мореного дуба спинками, увенчанными многочисленными купидонами. На безбрежных перинах этого роскошного ложа, где хоть вдоль ложись, хоть поперек, я ощущал себя одиноким странником в пустыне, тем более что деревянные стены дома оказались не слишком надежной преградой для холода февральских ночей. Чемодан свой с привезенными «разрешенными» двумя бутылками водки я по советской привычке засунул под кровать. В один из дней я попал на какую-то вечеринку с питьем и танцами к нашим французским друзьям. Где-то после полуночи, когда выпивка понемногу стала истощаться, я вдруг вспомнил о чемодане с водкой, и решил съездить за ней. Меня повезла на своем маленьком «Пежо» одна из француженок-переводчиц, Даниэль, двадцатилетняя шатенка в умопомрачительном «мини». На улице хлестал ливень. Сидя рядом с ней в машине, которую она героически гнала через тьму и дождевые струи, я старался не смотреть на ее ноги, туго обтянутые черной сеткой колготок. Мы прошли через сад. Я с трудом в темноте открыл дверь и зажег свет. Она скинула мокрый плащ, вынула гребень из длинных волос и, распустив их, стала отжимать. Потом с разбегу прыгнула на кровать и засмеялась, раскинув руки. Я, конечно, полез под кровать за чемоданом. Когда я вытащил чемодан, она обхватила меня за шею и сказала: «Послушай, — водки этой все равно на всех не хватит, а такая кровать — и у нас большая редкость. Может быть, останемся?» Голова моя поплыла, но бдительное сердце сжалось от страха. Я представил, что вот сейчас раздвинутся старинные деревянные стены, открывая объективы снимающих нас фото- и кинокамер. Затем ворвутся агенты французской разведки, чтобы завербовать меня в «Сюрте», или какие-нибудь другие шпионские службы. «Что ты, что ты, — забормотал я дрожащим голосом, — неудобно, нас же ждут». И потянулся за ее мокрым плащом. Возможно, именно поэтому в день отъезда, прощаясь с нами, она подошла ко мне и, ласково похлопав по щеке и презрительно улыбнувшись, сказала: «Прощай, дурачьок».
После концерта по случаю окончания Белой олимпиады состоялся большой банкет. Было объявлено, что горячие блюда будут типично французские. Поэтому мы несколько удивились, когда нам подали цыплят-табака. Только когда мы их основательно отведали, выяснилось, что это никакие не табака, а жареные лягушки. Советские дамы начали падать в обморок, но мужчины оказались на высоте — они попросили еще «смирновской» водки и дружно навалились на лягушек. За десертом сидевший рядом со мной итальянец Фаусто, учившийся в МГУ и понимавший по-русски, обратился ко мне с громким вопросом: «Санья, ну как вам понравился французский женщина?» Сидевший с другой стороны меня «гебешник», официально именовавшийся директором школы, отставил рюмку и оглянулся на меня. «Не знаю», — запинаясь произнес я. «Почему «не знаю»?» — не отставал Фаусто. «Почему, почему, — постарался я отвязаться от назойливого собеседника, — языка не знаю». Он долго думал над моим ответом, явно не понимая его и морща лоб, потом радостно улыбнулся и закричал: «Зачьем языком? Руками!»
На обратном пути через Париж мы с Валерой Никитенко, отпросившись у начальства, отправились смотреть ночной Париж. Когда, проблуждав полночи по бульвару Клиши и Пляс-Пигаль и выпив кофе вместе с водителями ночных такси в знаменитом «Чреве Парижа», мы возвратились в родной отель, оказалось, что двери в него наглухо заперты. На звонки и стук никто не откликался. Вот тут-то Валера и обнаружил рядом с гостиницей какие-то полуоткрытые ворота, украшенные литой старинной решеткой со львами. Когда мы вошли в них, в надежде обнаружить какой-нибудь дополнительный вход в гостиницу, выяснилось, что это чей-то частный дом, отделенный от гостиницы глухой стеной. Во дворе дома стояли открытые роскошные автомашины, на столе распахнутой веранды слабое уличное освещение позволяло различить какие-то бутылки и остатки неубранного ужина. Мы испуганно повернули назад к воротам, однако они, как оказалось, захлопнулись за нами, когда мы вошли. Причем как захлопнулись! Сработал какой-то автоматический замок, который даже изнутри без ключа открыть было невозможно.
Только теперь в наши хмельные головы проник смысл случившегося. Посреди ночи мы залезли в чужой дом, и, если нас схватят, то мы толком даже и объяснить ничего не сможем, поскольку по-французски двух слов не свяжем. В течение последующего получаса мы перелезали через высокие ворота, увенчанные острыми наконечниками, имитирующими копья, на одном из которых я безнадежно разорвал свои единственные выходные брюки.
В Париже нам, однако, повезло. Занепогодило в Москве, и фирма «Эр-Франс», извинившись за задержку рейса, взяла на себя заботу об авиапассажирах. Нас немедленно поселили в одной из наиболее дорогих гостиниц Парижа «Лютеция» на бульваре Распай — выдали по 500 франков на личные расходы да еще накормили ужином.
Насмерть запуганные советские граждане, тщательно проинструктированные на «случай провокации» и слегка ошалевшие от неожиданных милостей, приученные к тому, что родной Аэрофлот обращается с пассажирами как с военнопленными, мы наотрез отказались от роскошных одноместных номеров, и нас поместили в еще более комфортабельные двухместные. Отужинав за счет фирмы, с бургундским вином, и полночи прогуляв по Большим Бульварам, мы вернулись в наш непривычно богатый номер с мебелью в стиле рококо. И здесь моему соседу, уже успевшему перемигнуться с миловидной журналисткой из нашей группы, пришла в голову безумная мысль. Журналистка эта со своей подругой-переводчицей жили в таком же номере, на этаж выше. Сосед мой пытался позвонить к ним по телефону, но телефонистка по-русски не понимала, а ни по-немецки, ни по-английски, ни, тем более, по-французски сосед мой объясниться не мог. Тогда он подступился ко мне и потребовал, чтобы я по-английски пообщался с телефонисткой и узнал номер телефона наших дам. План его был прост до гениальности; его подруга должна была прийти к нам, а я — на ее место, в их номер. Все мои попытки отговорить не действовали на его сознание, возбужденное парами бургундского и видом роскошной — минимум четырехспальной — постели с альковным балдахином. «Валера, — уговаривал я его, справедливо опасаясь «немедленных провокаций», — ну потерпи до завтра, до Москвы, какая тебе разница?» «О чем ты говоришь? — закричал он, — На французской земле и наши бабы слаще!» Пришлось налить ему еще стакан вина, после чего он, наконец, впал в сонное состояние.