Шрифт:
Он вспомнил книжки, учебники, мемуары, фотографии. Перед глазами вились цепи рабов, везущих тачки с грунтом на строительстве Беломорканала, водяными знаками в воздухе возникали знаменитые документы с фамилиями, поверх которых расчеркнулись Сталин и приближённые. Случайные люди, лояльные, не заговорщики, просто так вышло.
Миша вспомнил, как с гадким любопытством рассматривал рисунки, изображающие распространённые пытки. Наивные, словно для детской книжки сделанные картинки, подкреплённые пояснениями, наглядно показывали, как следователи душили заключённых резиновыми мешками и подвешивали на дыбу.
А пытал ли дедушка? Истязал? Лампой в лицо светил, руки держал, яйца каблуками давил? Миша чувствовал себя отравленным. Заражённым. Будто всё из налитого отростка в него, в Мишу, слили. Нельзя прооперировать, вылечить, отсечь. Ядовитая кровь в нём. Переливание не поможет.
Пробудившаяся в кабинете нотариуса ненависть, ослабленная недавней нежностью, распрямилась, стала толкаться, стучать ножками, требуя выхода. В сердце ожили все невинно замученные, раздавленные, изничтоженные, втоптанные в пресловутую землю Колымы, какой бы каменистой она ни была. Они орали, колотили мисками, скреблись корявыми пальцами, требуя возмездия.
Миша не мог простить, он желал убить всех. Доживающих стариков, потомков вырезать. Всех, причастных к расстрелам, пыткам, лагерям. Осквернить памятники, снести здания-бастионы. Но не мог. А если бы мог, пытал бы бесконечно. И вождя их, идола, которого мать ласково назвала преступником, товарища С, из могилы бы выкопал, оживил бы живой водой и волочил бы по тротуарам, площадям и канавам всех городов и деревень, где хоть одного человека по его подписи убили. А сам бы Миша смотрел и вишнёвый компот бы ел из банки… Огонь невозможности вылизывал Мишу изнутри.
Пропуск в рай решил купить своим домом гнилым… Вроде как доброе дело делает, подарок внучку. Раньше он про своего внука единственного и не вспоминал. Раньше не существовало ни Миши, ни матери его, Валентины. А теперь, когда автоматчики за ним явились, его, Мишу, просит побег устроить…
Не станет он подарки из таких рук принимать. Не доберётся бывший капитан НКВД до святого Петра. Или кто там вход в Рай сторожит. Я стану его святым Петром, здесь, на Земле, на этом свете. К нотариусу больше не поеду, а ему всё выскажу, пусть один подыхает, зная, как я его презираю.
Нет… Глупо это. Дом, земля государству достанутся. Лучше я дом продам, хоть какие-то деньги выручу и сиротам пожертвую. Больным детям. Старикам одиноким. Нищим. Больным нищим старикам-сиротам…
Миша — идеалист. Натура страстная. Никогда не переводил документы для компаний, которые, по его мнению, нарушали права неимущих и чья деятельность угрожала озоновому слою. Жертвовал деньги в детский дом, после смерти матери два раза в месяц работал в больнице добровольцем — помогал ухаживать за умирающими. Он всё принимал близко к сердцу, мог расплакаться от какой-нибудь военной кинохроники, котёнку бездомному молочка вынести в блюдце.
Переводчик Миша, который каждый день помогал людям найти общий язык, не мог перевести сам себе правду родного деда. Не мог он принять деда, договориться с ним. С самим собой он теперь не мог договориться.
На запинающихся ногах он вернулся в дом. Он плохо видел, хотя очки никуда с его носа не подевались. Если бы его спросили потом, почему он сделал то, что сделал, он бы не смог ответить. Он не принадлежал себе. Не различал цветов. Он видел только топор и дверь. Взял топор. Вошёл в дверь. Щелкнул выключателем.
Невольно бросил взгляд в тот угол, в котором недавно стоял охраняющий деда автоматчик. Табуретка.
Свет лампочки не потревожил старика. Глаза оставались закрытыми, рот запал. Вот так, по ночам, они арестовывали людей. Брали кого в чём — в кальсонах, в ночных рубашках.
— Ты фашист, — заговорил Миша сбивчиво. — Ты хуже. Фашисты убивали чужаков, а ты и такие, как ты, — своих.
Миша рассматривал лицо Степана Васильевича. Тот лежал ровно, так, как Миша его уложил.
— Ты рассорил моих родителей из-за своего вождя. Слово «преступник» тебе не понравилось. Ты трус. Ты даже перед смертью не решился сказать мне, кто ты.
Миша стоял над своим дедом, беззащитным и маленьким, крепко сжимая топор. Страшно даже помыслить.
Занёс топор. Занёс так, как если бы хотел размозжить стариковский черепок.
Если бы хотел размозжить мышь.
Фанатика.
Навсегда избавить от ига.
Других избавить.
И самого себя.
Хотел.
Но не мог.
Знал, что не может.
Не сможет.
Но топор занёс. Руки тяжелели силой. Верные руки готовы были обрушить злость.
Хоть намерением насладиться…