Солнцев Роман Харисович
Шрифт:
В небе кружит покрикивая, посвистывая — так тонко ржёт жеребёнок—чёрный коршун. А кто же это носатенький в кустах, вокруг клюва огненное пятно? Щегол, и ты здесь?! А в стороне — слышу — где раменье, дерутся дрозды... А подалее, в глубине тайги, небось уже и глухарь токует, ходит меж деревьев, чертит раскинувшимися крыльями круги на жёстком синем снегу... Весна, весна! Пробуждение страсти в этих тельцах крохотных...
Скворцов и горихвосток ещё не видно. В мае. Но что-то яркоцветное вспыхнуло... трясогузка? Брюшко жёлтое... какая же ты маленькая! Самоуверенный серый дрозд напугал тебя — пролетел рядом, крутя крыльями, как вертолёт лопастями...
На буграх кое-где уже травка зелёная, длинная обнажилась, снега почти не остаётся в чаще... скоро на яру, над водой, мохнатые прострелы выскочат... Боже, чем мы тут с Димой занимаемся? Истинная, замечательная жизнь проходит мимо нас.
Я стоял, держа в руках, вернее на одной левой, но придавливая и гипсовой дланью, тяжёлую японскую камеру, великолепное устройство из стекла, пластика и металла. И вдруг посмотрел на окружающее как бы и её светящимся фиолетовым, запоминающим навсегда оком. И обыденный мир вокруг мне показался на мгновение ярким, как в детстве, необыкновенным. Это как если новую рубашку наденешь или отец часы подарил — всё меняется кругом... Что нам ложь некоего Туева, его каменные хоромы? «Циви-циви, милые мои... тиу-ти-иу...»
Интересно, а как сейчас у меня на огороде? — Я на минуту,— буркнул я бывшему своему студенту и, приложив отводной объектив к глазу, медленно, наугад, страшно шатаясь (или это лес вокруг шатается в линзе?) побрёл в сторону деревянных дач. Вот и штакетник мой, выломанный мальчишками на углу огорода. Вот и снег, ещё оставшийся в тени, но уже съёжившийся, серо-чёрный. Отстранившись от камеры, я глянул вниз подслеповатыми от сияния глазами: рыжие семена берёз на снегу... сажа...
Но сугроб, съедаемый мощным жаром весны и ветром, хотел жить! Он простирал к небу белые отростки, хрустальные ладони, ледяные губы... Господи, чем я занимаюсь в последние дни? На что трачу остаток жизни? Мы все: и президенты, и воры в законе, и фарисеи от политики — уйдём, а земля всё так же будет возрождаться год от года, век от века, если, конечно, мы не уничтожим её своей химией, ревностью к новым поколениям, ненавистью... Но пока мы живы, надо бы радоваться и творить только добро...
И вдруг этот узкий сугроб в тени деревянного заборчика, этот сугроб потаённый, шуршащий и уменьшающийся на глазах, обрёл великий смысл под огненным небом. Мне показалось: некая пугающая связь установилась между ним и моей жизнью... Мне показалось: он растает — и я исчезну. Не схожу ли с ума? Не накрыть ли мешками снег, чтобы он дольше здесь пролежал?
Выключив камеру, я запрокинул голову. Зажмурившись то ли от слёз, то ли от солнца, я медленно вернулся в Красный лес, на поляну, где Дима Саврасов, восседая на пахнущих мёдом досках, рассказывал рабочим мужичкам одну из жутковатых историй, записанных нами лет пять назад у старух в Мотыгино. Вернее сказать, это песня:
Я стояла, примечала, как река быстро течёт... Река быстра, вода чиста, как у милова слеза. Не прогневайся, друг милой, что я буду говорить: «Ты родителев боишься, ты не хошь меня любить. Я не вовсе девка глупа, не совсем я сирота. Есь отец и есь мати, есь и два брата-сокола. Два вороные коня, два вороненькие... Два черкацкия седла, два булатные ножа. Уж я етими ножами буду милёнка терзать — Ты рассукин сын, мошенник! На дорожке догоню! На дорожке догоню, твоё тело испорю. С твово бела тела пирожков я напечу! С твоей алой крови я наливочку сварю! Из твоих костей-суставов кроваточку сделаю!..»Потягиваясь, Дима встал на досках и сверху сказал слушателям:
— Во как раньше любили, какие страсти были! — Глянул на часы. — Так, нету Иваныча. Сами к нему проедем в штаб.— И небрежно объявил, увидев выглянувшего из вагончика сторожа: — Мы тут проверяли вас на вшивость. Он будет доволен.
Лицо охранника радостно расцвело, все веснушки мгновенно проступили, как загораются люстры театра по окончании спектакля. Но тут же недоверие затмило его лицо, и он пробормотал:
— Я ничего не знаю.— И хотел было снова уйти.
— Стоп! — Дима властным окриком остановил сторожа. — По той причине, что участок отныне отдан Николаю Петровичу, вот этому, дом принадлежит ему. Передашь, если мы случайно с Туевым сегодня не увидимся? Запомнил?
— А платить он же будет? — ухмыльнулся Зуб, который всё стоял неподалёку, бомж несчастный. — Петрович, а мне зажилили червонец, а я доски эти складывал. Знаешь, какие тяжёлые.
Дима не отвлекался, смотрел на сторожа в милицейских штанах.
— Платить за всё будет Туев. А дом и земля подарены Николаю Петровичу. Потому что он, Николай Петрович, одним своим словом обеспечит победу Туеву на выборах. Как — это его проблемы.
Рабочие хмуро издалека слушали разговор. Они уже пообедали, бросили комки недоеденного хлеба птицам на тропинку, возле золотых, как бы дымящихся верб.
— Ну их в манду,— сказал старший в жёлтой штормовке. — То ли правда на выдержку пытают, то ли из милиции. Но мы люди маленькие, пошли вкалывать.
— За рассказ спасибо,— сказал невзрачный парнишка, давно уже отбросивший в сторону палку.— Во была жизнь!..—Он вздохнул и побрёл за бригадиром.
Парень с выдергой, расслабленно глядя на мокрую землю, заключил: