Шрифт:
В Ташкенте, население которого за последний год, вероятно, увеличилось втрое, нашлось много знакомых. Тут работали эвакуированные из столицы театры, жили видные музыканты и некоторые литераторы. Работала киностудия. Снимались даже фильмы.
Первым впечатлением Нелли Ивановны было, будто она вернулась в Ленинград.
Многие из знакомых, видно, уже обосновались здесь и беспокоились лишь о том, чтобы не пришлось двигаться дальше. На Нелли Ивановну смотрели со страхом и любопытством. Казалось, она прибыла сюда совсем из иного, неведомого мира, об ужасе существования которого тут знали только понаслышке.
Нелли Ивановну останавливали на улице, расспрашивали о случившемся. Одни бестактно выведывали, как же такое могло произойти с Долининым, — слухи о нем уже разнеслись по городу, другие начинали издали, говорили, что очень рады, что она снова здесь, среди своих, что все у нее теперь пойдет хорошо.
Были и такие, что из осторожности не узнавали Нелли Ивановну, при встрече глядели в другую сторону.
И странно, многие из знакомых показались Нелли Ивановне совсем не изменившимися за этот страшный год, словно не было на свете никакой войны и горя. И она со страхом подумала: «Неужели и я была такой же?»
В Ташкенте она сразу нашла работу. Ее приняли в труппу большого столичного театра. С немалым трудом Нелли Ивановна отыскала себе комнату на окраине города в старинном доме с деревянной галереей внутри двора.
Через месяц она уже играла на сцене. Но что-то новое прибавилось с этих пор в характере Нелли Ивановны, ее уже не радовали букеты цветов, преподносимые публикой, она оставалась равнодушной к поздравлениям друзей.
Другого, совсем другого хотелось ей сейчас. Нелли Ивановна еще не знала, чего она ищет, но отлично понимала, что признание публики, которого она добивалась столько лет, теперь сделалось для нее пустячным и до смешного мелкотщеславным.
Из Ташкента она поехала в Самарканд. Оттуда — в Алма-Ату.
В городах было много военных, сюда были вывезены академии, училища. Вечерами в открытые окна доносились лихие песни и четкие шаги курсантов.
Осенью и зимой произошли большие события. Немцев окружили в районе Волги. Красная Армия дошла до Таганрога, Донбасса.
И сразу веселее стали лица у прохожих на улицах.
3
Словно далекие белые ночи опускались на станцию Богаевскую. Чуя недоброе, немцы неистовствовали. Сотни осветительных ракет висели над станицами Манычевской, Бессергеневской и Новочеркасском. Вверх взлетали цветные сигнальные ракеты. Красные и зеленые строчки трассирующих пуль крест-накрест прошивали мглистое небо, и над дорогами вспыхивали розовые отблески взрывов.
По ночам к переднему краю двигались танки, машины, тянулась пехота, скрипели обозы.
Днем все замирало, будто обе стороны сговорились отдохнуть. Только где-то лениво шлепались мины.
В полуразрушенных домиках среди вишневых садов жили привыкшие ко всему солдаты. Пекли отрытую в земляных бункерах рассыпчатую картошку, ждали приказа.
А в подвалах домов вторую неделю ютилось перепуганное обстрелом и бомбежкой мирное население. Там теснились койки и топчаны. Из подвальных оконных щелей выглядывали любопытные глаза немытых детей.
Стоило в светлом небе появиться немецкой «раме», как немедленно какой-нибудь гражданский наблюдатель из станичных, обыкновенно женщина, посылал тревожную команду: «Летит!..»
И все, кто был в подвалах, для пущей безопасности залезали под койки и топчаны.
Но «рама» улетала, и жизнь в подвалах входила в обычное свое русло.
В маленьком, скрытом тенью фруктовых деревьев домике уже неделю жили Ребриков с полковником.
Старуха, хозяйка домика, ничего не боялась и не желала прятаться по подвалам. Она постоянно хлопотала у печи: грела военным воду, пекла блины и лепила вареники.
Латуниц теперь почти никуда не выходил. Каждый час, а то и чаще к нему являлся начальник штаба. Приносил на подпись приказы, знакомил с донесениями из частей. Когда они, оба рослые, находились в комнате, третьему там негде было повернуться.
Ребриков уходил на кухню слушать старухины разговоры.
— Сила-то, сила-то, родимый, откудова и берется? — охала та, уминая тесто. — Вон ведь какая сила. А мы думали, и нет уже ее.
— Есть, бабушка. Еще больше найдется, — смеялся Ребриков.
— Да куда там, — вздыхала старуха. — Ночью я слышу… Ну и идет же сколько, ну и идет… Немец тут у меня стоял. Все по ночам партизан боялся. Самый страх для них — партизан. А он вон где страх-то им пришел.
— Что за немец, бабка?
— Кто его знает. Обер, по-ихнему. Утром теплую воду все требовал. В таз мыло намешает и головой туда, что лягушка.
Однажды старуха вдруг сказала:
— Городские сюда бежали, гуторили — евреев в Новочеркасском яру стреляли. Осенью. Одежонку велели снять и в яму-то голых. Один малец остался. Кричит, мать зовет. Немец подошел — и сапогом его…