Юрсенар Маргерит
Шрифт:
«Исповедь маски» — одна из редчайших автобиографий, она написана словно бы безыскусно, якобы безо всякой литературной обработки; говоря о самом Мисиме, мы уже пересказывали главные события детства и юности героя этого небольшого произведения и не станем к ним возвращаться. Роман насыщен эротикой, — иначе и быть не может, коль скоро о себе пишет мужественно и честно юноша двадцати четырех лет. В середине ХХ века и, само собой, раньше такие же муки из-за подавляемой, еще не вполне осознанной чувственности мог испытывать человек в какой угодно стране. На протяжении всей книги рассказчик повествует о своем маниакальном стремлении «стать нормальным», о страхе перед общественным осуждением, пришедшем в наши дни на смену страху Божьему, но не освободившем человечество от предрассудков; по верному замечанию этнолога Руфи Бенедикт, ничего подобного нет в старинных японских трактатах, поскольку тогда следовали иным нормам нравственности и ко многому относились с большей терпимостью. Естественно, рассказчику кажется, что, кроме него, такого не испытывает ни один человек на свете. Типичная ситуация: хилый мальчик, менее богатый и знатный, чем его товарищи по привилегированной школе, куда его с трудом приняли, безмолвно, издали обожает всеми любимого, физически развитого ученика — классическая привязанность Копперфилда к Стирфорту, с той только разницей, что Мисима не боится говорить о сопровождающих ее эротических фантазиях, впрочем, такие отношения на одних фантазиях и строятся. Неприятно, когда юноша грезит, будто его возлюбленный — блюдо на пиру людоедов, но стоит вспомнить Сада, Лотреамона или доктрину, основанную на древнегреческом культе, посвященном Загрею [8] , чье свежее, истекающее кровью мясо терзали титаны, и станет ясно, что отважные поэты всего лишь вытащили на свет дикий обычай, прочно укоренившийся в коллективном бессознательном. К тому же источником этого мрачного видения послужило, скорей всего, частое в японском фольклоре описание претов, голодных духов, которые гложут друг друга, или, возможно, чудесная новелла из сборника «Луна в тумане» писателя XVIII века Уэды Акинари [9] , где рассказывается, как дзэнский монах вылечил и спас своего собрата, некрофила и антропофага. В романе молодого мечтателя не ждет ни исцеление, ни спасение, просто, по мере того как он взрослеет, его подростковые фантазии тают. Робкую ничем не окончившуюся попытку героя «Исповеди маски» влюбиться в сестру друга детства, впоследствии вышедшую замуж за другого, вполне мог бы предпринять юноша не в Токио, а в Париже или в Нью-Йорке, — там они тоже встречались бы тайно, словно невзначай, на улице и в кафе. Желание молодой, неуверенной в себе японки креститься напоминает увлечение современной американской девушки дзэн-буддизмом. Когда главный герой, устав от изящной скучноватой спутницы, тайком заглядывается на красавца-бандита, сидящего во дворе перед танцзалом, нам снова чудится что-то знакомое. На этом многозначительном эпизоде роман завершается.
8
Загрей («великий ловчий», греч.) - одна из архаических ипостасей бога Диониса. Образ растерзанноro и возрождающегося Загрея вошел в теогонию орфиков. Примеч. пер.
9
Акинари Уэда (1734-1809) - японский писатель позднего Средневековья.
Творчество Мисимы до «Исповеди маски» интересно лишь его поклонникам. В шестнадцать лет он опубликовал свою первую книгу «цветущий лес», вдохновленную поэтичными сказаниями древней Японии; рассказы в том же стиле, с теми же сюжетами он будет время от времени писать на протяжении всей жизни, хотя с годами главным его стремлением будет «ультрасовременностъ». Говорят, что классическую японскую литературу он знал намного лучше большинства современников, исключая, разумеется, специалистов. Не хуже разбирался и в европейской. Читал французских классицистов, особенно любил Расина [10] . Вернувшись из Греции, принялся изучать античных авторов и создал небольшой шедевр «Шум прибоя», соразмерностью и ясностью не уступающий произведениям древних греков. Но, конечно, в первую очередь его интересовали современные европейские писатели, начиная со старшего поколения — Суинберна, Уайльда, Вилье, д'Аннунцио — кончая более поздними — Томасом Манном, Кокто, Радиге — одаренный не по годам и рано умерший Радиге для Мисимы особенно значим [11] , В «Исповеди маски» он упоминает Пруста, цитирует Андре Сальмона и находит подробное описание чувственных влечений, сродни его собственным, в несколько устаревших трудах доктора Хиршфельда [12] . Создается впечатление, что Мисима последовательно, постоянно сверяется с другими пишущими, прежде всего с пишущими европейцами; содержания их книг он не заимствует, хотя ищет подтверждений и обоснований своим мыслям, зато заимствует все новые, необычные приемы. В период между 1949 и 1961 годами, даже раньше, как мы убедимся в дальнейшем, стиль его лучших романов, да и не самых лучших, все больше отличается от японской манеры и все больше напоминает европейский (не американский) способ письма.
10
Незадолго до смерти он играл одного из стражей в пьесе Расина «Британник»
11
Чаще всего критики сравнивают Мисиму с Д'Аннунцио или с Кокто, зачастую с оттенком недоброжелательства. Действительно, определенное сходство есть. Прежде всего, Д'Аннунцио, Кокто и Мисима — великие писатели. К тому же все они умели привлечь к себе внимание публики. Барочная велеречивость Д'Аннунцио напоминает стиль ранних произведений Мисимы, написанных под влиянием изысканного наследия эпохи Хэйан. Д'Аннунцио охотно занимался спортом, внешне это похоже на то, как Мисима, чтобы закалить себя, осваивал технику борьбы. Обоим свойственна чувственность, хотя Мисиме чуждо «донжуанство» Д'Аннунцио; оба увлеклись политической игрой: одного она привела к победе при захвате Фиуме, другого – к заявлению протеста и к смерти. Зато Мисима не терпел долгие годы притеснений и насмешек под видом «почестей», из-за которых жизнь Д'Аннунцио под конец превратилась в жалкую трагикомедию. Гораздо ближе Мисиме невероятная прихотливость Кокто, но Кокто не был героем (правда, каждый творец втайне герой — об этом не следует забывать ). Главное (и очень существенное) различие между ними в том, что Кокто — маг, а Мисима – мистик.
12
Хиршфельд Магнус (1868—1935) — немецкий психиатр-сексолог.
Писатель по-настоящему состоялся, когда роман «Исповедь маски» принес ему небывалый успех; отныне его зовут — Юкио Мисима [13] . Он ушел из Министерства финансов, куда его устроил отец; тот был в ужасе от дерзкой книги сына и успокоился, только ознакомившись с положениями об авторском праве. Мисима стал писателем неумеренно плодовитым, ярким, неровным не по небрежности, не из самомнения, а по необходимости зарабатывать деньги для себя и для своих близких, время от времени публикуя в толстых журналах с огромными тиражами «дамские» романы для прокорма. Гений и делец нередко уживаются в писателе. Книги Бальзака, написанные ради заработка, канули в Лету, но и в романах бесконечной «Человеческой комедии» сейчас не так уж трудно различить, какие страницы продиктованы расчетом на прибыль, какие — самозабвенным творческим упоением. В романах Диккенса замечаем ту же двойственность: маленькая Нем, Домби младший, ангелоподобная Флоренс, Эдит и ее возможный адюльтер (возможный, но неосушествленный — к чему шокировать читателя?), терзания Скруджа и невинные забавы Малютки Тима призваны, с одной стороны, развлечь достопочтенного буржуа и прийтись ему по вкусу, с другой — воплотить мистические прозрения их создателя.
13
Его настоящее имя — Кимитакэ Хираока, Псевдоним он придумал еще подростком, когда написал «Цветущий лес». Мисима — название городка у подножия горы Фудзи. «Юкио» напоминает звучанием японское слово «снег».
В XIX веке в Европе было принято печатать романы в журналах из номера в номер, романы с продолжением неукоснительно публиковались и в современной Мисиме Японии, так что в предмет сбыта литературу превращали, прежде всего, не издатели, не читатели, а главные редакторы периодических изданий. Даже нелюдимые одиночки, Гарди и Конрад, чуждые массовой культуре их времени, в угоду публике переиначивали некоторые свои произведения; гениальный роман Конрада «Лорд Джим», судя по всему, написан в спешке, под давлением обстоятельств, — автор выполнил две задачи: раскрыл глубочайшие пласты мужской психологии и, как честный обыватель, уплатил по счетам. Молодому, еще неизвестному писателю выбирать не приходится, а стоит ему стать знаменитым, он неизбежно вынужден держаться на плаву. Следует добавить, что надобность в деньгах, чей диктат обычно противоречит требованиям искусства, поощряла в величайших писателях непрерывную работу воображения, превращая их творчество в подобный течению жизни всепоглощающий поток.
Таким был и Мисима. Есть свидетельства, что неиссякаемого благосостояния он добился, подчиняясь жестокой дисциплине. В детстве и в подростковом возрасте японский писатель был слабым, болезненным, у него подозревали туберкулез, поэтому, став взрослым, он ежедневно, несмотря на обилие дел и развлечений, по два часа упражнялся, чтобы изменить свой физический облик; точно так же неукоснительно в полночь, вернувшись из бара или с литературного вечера трезвым, даже если вино там лилось рекой, он запирался у себя в кабинете и несколько часов занимался текущей работой, — отсюда и возникли тридцать шесть томов собрания его сочинений, хотя для бессмертия ему хватило бы и шести. Оставшуюся часть ночи и раннее утро Мисима посвящал «своим книгам». Трудно было бы ожидать, что в истинном творчестве он избежит натяжек, общих мест, штампов, коль скоро привык сочинять для широкой публики, — публика читает не думая и ждет от писателя только привычных схем, даже если те противоречат его внутренней правде, — этой проблемы мы коснемся, говоря о тетралогии «Море изобилия». Случается ли, что интересный поворот сюжета, яркий верный образ, дышащее правдой описание, наоборот, ненароком попадали из «истинной литературы» в чтиво, — узнать невозможно, поскольку ни одна из книжонок массового потребления не была переведена, да и тоскливо перебирать весь этот ворох. Наверное, случалось, иначе и быть не может.
Мы не станем подробно анализировать каждый из нескольких различных по стилю, но безусловно значимых, необычных романов, следующих за «Исповедью маски» и предшествующих «грандиозному замыслу» — тетралогии «Море изобилия». Вскользь коснемся драматургии и, в силу обстоятельств, вовсе умолчим о «Доме Киоко», из-за которого Мисиму постигла единственная в жизни неудача; умолчим по той простой причине, что не существует ни единого его перевода. На первый взгляд, очень разные, все эти произведения, выходившие огромными тиражами, некогда помогли своему создателю добиться небывалой популярности; в действительности, они — только вехи на пути к последнему подвигу, полноценному разрешению самых важных конфликтов, впервые намеченных в раннем творчестве, что очевидно для каждого внимательного читателя.
В юности Мисима брал свои сюжеты из хроники происшествий и слегка видоизменял их; первые его романы обладают редким свойством — достоверностью ускользающего мгновения, — всю жизнь Мисима стремился запечатлеть изменчивое настоящее. Иногда он писал откровенную публицистику, иногда, что намного хуже, наспех варганил беллетристику. Психологический реализм «Жажды любви» и «Золотого Храма», едкая ирония «Моряка, отвергнутого моpeм» в целом напоминают нам европейскую манеру письма. По сути, до сорока лет писатель, избавивший себя от проблем войны, — во всяком случае, так ему казалось [14] — переживал вместе со всеми японцами переломный этап, когда на смену вдохновенному патриотизму военного времени пришел подспудный соглашательский патриотизм периода оккупации, выражавшийся в слепом подражании Западу и самоотверженном укреплении экономической мощи страны. На фотографии, очень характерной для того времени, Мисима, одетый во фрак, отрезает первый кусок свадебного пирога в роскошном ресторане «Интернешенел Хаус», святая святых Токио, застроенного по американскому образцу; на другой фотографии он в безупречно строгом костюме выступает на пресс-конференции, уверенный, что интеллектуал ни в чем не должен уступать банкиру. Но тайные мании, пристрастия, антипатии в зрелые годы ничуть не меньше, чем в юности подтачивали лакированную поверхность, образуя в жизни и в творчестве лабиринты каверн, как в больных легких. Вскоре отпечатают другие снимки: на одном Мисима — святой Себастьян, на другом он впивается в сердцевину огромной розы, и кажется, будто роза хочет его поглотить. Наиболее шокирующую фотографию я опишу в конце книги.
14
Он говорил, что во время войны его больше всего потрясла смерть шестнадцатилетней сестры; она умерла в 1943 году от тифа.
Роман «Недозволенные цвета» написан так неряшливо, что многие относят его к разряду «коммерческих», тем более что и содержание у него соответствующее. На самом деле Мисима и на этот раз все выверил и просчитал, но, похоже, несколько ошибся. Действие происходит в кругу «геев» в послевоенной Японии; оккупантов словно бы и нет: американцы, искатели приключений, изображены схематично, баснословный богач-янки, устроивший кощунственный праздник с обилием виски на Рождество, мог бы с таким же успехом пировать в Нью-Джерси, а не в Йокохаме. Бар, где происходят завязки и финалы всех перипетий, ничем не отличается от других баров. Молодой Юичи, предмет страсти многочисленных персонажей мужского и женского пола, участвует в невероятно запутанных приключениях. Понемногу мы начинаем понимать, что это не бульварный роман, а сказка. Оказывается, Юичи — орудие мести всем мужчинам и женщинам в руках богатого знаменитого писателя, доведенного до отчаяния изменами жены [15] . Счастливый конец сказки созвучен всему остальному: радостный Юичи, унаследовав огромное состояние, подставляет чистильщику свой ботинок.
15
Здесь уместно вспомнить, что в этой книге, чуждой всякой сентиментальности, есть один трагический, прекрасный, душераздирающий момент: знаменитый писатель склоняется к трупу неверной жены (она утопилась в реке), прикрывает ее лицо театральной маской Но и смотрит на древнюю маску в обрамлении вздувшейся плоти.