Гранин Даниил
Шрифт:
Ведь он и прежде не искал в науке признания и славы. У него были своеобразные отношения с наукой. Например, в 1800 году он провел немало опытов, занимался электризацией металлов при трении и подтвердил возможность такой электризации. Ему было это интересно, он выяснил этот вопрос и, как замечает А. А. Елисеев, «не собирался сообщать о своих опытах в печати».
Только когда во Франции появились обратные утверждения, он, задетый за живое, провел новые опыты и выпустил книгу «Новые электрические опыты» (1804), доказав, что от трения все металлы могут «соделываться» электрическими.
Наука давала ему внутреннюю свободу, перед этой свободой, независимостью духа личное, преходящее становилось незначительным. Цели, которые он себе ставил, стремление охватить природу вещей заставляли его иначе смотреть на окружающее. Он владел истиной, и никакие вельможи, сановники и чиновники науки не могли у него это отнять.
Историки науки отмечают, что Петров сознательно писал на русском языке. Свободно владея немецким, французским, английским, он тем не менее считал необходимым прежде всего познакомить читателя русского с достижениями науки.
В какой-то мере действия Петрова оправдались. Русские гимназисты по учебнику «Начальные основания физики» изучали с 1807 года гальваническое электричество на уровне последнего слова науки.
Но книги Петрова на Западе оставались неизвестными. С его трудами физики ознакомиться не могли. Ученые разных стран обычно посылали свои сообщения в английские, французские журналы. Париж и Лондон были центрами физики того времени. Так сложилось, и будь работы Петрова опубликованы в одном из этих специальных физических журналов, русская наука только выиграла бы. «Известия о гальвани-вольтовских опытах» могли бы стать достоянием мировой физики.
Повлияло бы это как-нибудь на развитие учения о гальванизме? Не знаю. Интересно вообще изучить, насколько зависит научный, технический прогресс от достижений отдельного ученого. Роль, так сказать, личности в науке.
Если в данном случае процесс был достаточно неукоснительным, все равно досадно, что заслуги Василия Петрова приходилось спустя столетие восстанавливать, доказывать, защищать. Он при жизни имел полное право войти в число общепризнанных создателей электрофизики.
В 50–70-х годах прошлого века работы, да и само имя Петрова были уже прочно забыты, новые поколения русских электротехников ничего не знали о нем. Казалось, судьба его стала достоянием историков; когда-нибудь они докопаются и будут приводить в примечаниях — а вот, мол, в России этими же опытами еще раньше занимался некий В. Петров. Казалось, все сделанное сгинуло бесследно, пропало впустую. Но вот одна за другой вспыхивают в России лампы накаливания новых, невиданных миру конструкций — дуговые лампы Шпаковского, Чиколева, электрическая свеча Яблочкова.
Свет тлеющего разряда, свет раскаленного проводника, свет электрической дуги — все три возможных способа электрического освещения, полученные в начале века Петровым, вдруг спустя пятьдесят-семьдесят лет начинают воплощаться именно русскими электротехниками. Они оказываются одними из первых. В России, где и газового освещения, давно освоенного Европой, не успели как следует ввести, в России, на удивление миру, загораются электрические фонари — в Казани, в Москве, в Петербурге.
Конечно, с точки зрения строгого историка, Петров тут ни при чем. Никакой связи тут не может быть, скорее не должно быть. Но, может, мы просто не в силах ее проследить?
Два крайних противостоящих типа ученых издавна привлекали внимание писателей: Джордано Бруно и Галилей.
Первый — как выражение непримиримости, нравственной стойкости, героизма. Второй — как ученый, который ради возможности продолжать свое дело, ради своей науки готов пойти на любые компромиссы. Определения эти упрощенные, схематичные, но в какой-то мере они отражают «искомую разность» обликов и в то же время два, что ли, типа преданности науке.
Восемь лет тюрьмы, угроз, уговоров, пыток не могли склонить Джордано Бруно к отказу от своих идей. Непреклонно отстаивал он учение Коперника, свои мысли о бесконечности Вселенной, он не поступился ничем. Его осудили к сожжению, он заявил инквизиторам: «Вы более испытываете страха, произнося мой приговор, чем я — его принимая».
Верность истине была ему дороже жизни. Это не фанатизм. Отречься значило для Бруно предать науку. Взойдя на костер, он защищал свободу мысли. Вряд ли он мог надеяться что-то изменить своей гибелью. Инквизиция была слишком могущественна, народ на площади Кампо де Фиори безучастно взирал на смерть никому не ведомого еретика. Бруно не мог поступить иначе. Так он понимал долг ученого. Он не мог сказать, что Земля — центр Вселенной, если это было неправильно и не соответствовало его взглядам. Личная мораль была неотделима для него от его научных убеждений.
Через 33 года после гибели Бруно, честно исчерпав все способы открытой и тайной борьбы, Галилей перед лицом инквизиции торжественно отрекается от учения Коперника, объявляет движение Земли «ненавистным заблуждением и ересью». Загнанный в тупик, он всячески выкручивается, лицемерит, изворачивается, признает все, что от него требуют. Двуличный, покорный, хитроумный, то извиваясь, то припадая к земле, он движется к своей цели. А цель его — тоже борьба за учение Коперника, за возможность работать, продолжать исследования. Опять же во имя науки, во имя истины он жертвует своей честью, своим именем. Он согласен перетерпеть позор инквизиционного процесса, потому что ему важнее любых унижений возможность продолжать свой труд. Он отрекается на словах, но никогда на деле. Он отделяет себя от науки, которую создает.