Гранин Даниил
Шрифт:
Вместо того чтобы сразу изложить суть дела, Ольховский, путаясь в длинных заготовленных фразах, начал про истоки консерватизма, систему ответственности, — никто не мог понять, чего он хочет. Во взгляде заместителя министра Минаев поймал сочувственное внимание, и ему вдруг стало стыдно за Ольховского. «Ну чего он тянет, теоретик сопливый, балда, — мысленно выругался Минаев. — Какая бестолочь! Сейчас его прервут.»
— Простите, — сказал Петрищев, — что, собственно, вы просите?
Ольховский растерянно умолк, продолжая беззвучно шевелить сухими губами. Минаев опустил глаза. Господи, какой неумелый мальчишка! Ольховский полез в карман, рывком выдернул затрепанную на сгибах рукопись и стал совать ее Петрищеву. Заместитель министра расправил свернутую рукопись, внутри лежал измятый, в табачных крошках рубль. Кто-то прыснул, заместитель министра не выдержал и, протягивая рубль Ольховскому, рассмеялся. И сразу кругом засмеялись. Ничего обидного в этом смехе не было, в таких случаях надо засмеяться вместе со всеми, пошутить, но Ольховский пятнами покраснел, нелепая застенчивая улыбка перекосила его лицо, казалось, он сейчас разрыдается.
— Я вас прошу, разберитесь сами, — быстро заговорил Ольховский с тем отчаянием, когда уже все равно осталась последняя минута и можно говорить все. — А то вы пошлете… Вот я Владимиру Пахомовичу…
— Обязательно разберемся, — подчеркнуто спокойно и неторопливо сказал заместитель министра.
Когда вернулись в кабинет Минаева, Петрищев спросил, что за рукопись дал ему этот молодой инженер.
Раскрывать свои опасения относительно Строева было бы неразумно, поэтому Минаев начал так:
— Рукопись… — потом сделал паузу. — Пожалуй, лучше меня может оценить ее начальник отдела, где работает Ольховский.
«Я не могу иначе», — оправдываясь, подумал он, заранее представляя все, что произойдет.
Начальник отдела отметил интересные методы расчета, сделанного Ольховским, и тут же оговорился — нужна тщательная проверка, без всей этой фронды, шумихи, жалоб, писем… Он старался ничем не повредить Минаеву и в то же время соблюсти объективность по отношению к Ольховскому.
— Вот уж никак не ожидал, что он такой скандалист, — удивился Петрищев.
— Я с ним учился в университете, — сказал референт Минаева. — Он всегда был какой-то… — Референт повертел пальцем у виска.
Минаев знал, что референт говорит так, потому что считает, что Минаев хочет, чтобы он говорил так, но все же это было слишком.
— Есть, конечно, у нас такая категория, — сказал заместитель министра. — Строчат, требуют комиссии, идут на таран. А потом оказывается — форменный бред. Но есть люди, которых подводят под категорию бредоносцев… — Он нахмурился, вспоминая, очевидно, что-то свое.
— Как бы там ни было, сама проблема стоит того, чтобы ею заняться, — поспешно сказал Минаев с той грубоватой независимостью, которую Петрищев любил.
Петрищев согласился, как бы вручая ему судьбу рукописи. И хотя это доверие было приятно Минаеву, оно вызвало у него смутное чувство вины. Минаев успокаивал себя: никакого морального долга перед Петрищевым у него нет. Петрищев согласился вынужденно, не мог же он высказать недоверие к человеку, которого собрался утвердить директором. Ничего не поделаешь, вы заставляете, но и вас заставляют, такие обстоятельства пока что встречаются.
Теперь, когда вопрос был решен, ему вдруг стало жаль Ольховского. В сущности, Петрищева убедили, что Ольховский — скандалист и вредный чудак. Это нехорошо. Губим парня только за то, что он так неумело отстаивает свою правду. Так нельзя.
С каким удовольствием он отшвырнул бы к черту всякие свои расчеты и соображения и сказал бы все, что думает про шумиху, поднятую Строевым. Но губы его оставались твердо сжатыми; сидя в кресле, он слушал рассуждения заместителя министра, и грузное лицо его изображало невозмутимое внимание.
Став директором, Минаев за ворохом новых дел забыл про Ольховского, и лишь запрос из главка напомнил ему эту историю. К запросу опять было приложено письмо Ольховского — ожесточенно и неумело он продолжал безнадежную борьбу. По своему простодушию Ольховский пренебрегал пишущей машинкой, и поэтому даже внешний вид этих писем, на листках ученической тетрадки, исписанных детски круглым почерком, настраивал читателя несерьезно.
Первые абзацы Ольховский выводил тщательно, затем буквы ложились все более косо, строчки торопливо загибались, и Минаев был уверен, что никто, кроме него, не дочитал этого письма.
С яростной наивностью Ольховский обрушивался на систему публикации научных работ. «У нас воцарилась пагубная „ответственность с одного бока“, — писал он, — какой смысл печатать острую или спорную научную статью, за нее может нагореть, придется отвечать, а отклони эту статью — и никто тебя к ответу не притянет…»
«Наконец-то, допер», — думал Минаев. Судя по всему, парень через свои синяки и шишки чему-то научился. Ольховского возмущала уже не столько судьба его собственной работы, сколько природа той вязкой, непробиваемой преграды, на которую он наткнулся впервые в жизни. Гнев делал его мысли более зрелыми и глубокими. С раскаянием Минаев улавливал в них нотки озлобления и порой отчаяния. Он медлил отвечать в главк, собираясь на досуге продумать способ как-то помочь Ольховскому. Выработанное годами чутье удерживало его от поспешного выступления против Строева. Следует укрепиться, выждать момент… Доводы эти удивили Минаева — вот наконец он стал директором, и, выходит, ничего не изменилось…