Залыгин Сергей Павлович
Шрифт:
Проблема апокалипсиса нас не бог весть как волнует. Нас проблемами нынче вообще не удивишь, и этой тоже.
Между тем именно эта проблема и есть существо нашего века, века, в котором она явилась впервые, явилась отнюдь не извне. Если бы так, дело было бы проще, мы умеем бороться с силами внешними, но мы создали ее своими руками, а нет ничего труднее как переделывать то, что самим же и сделано, — для этого нужно переделывать и себя тоже. Так или иначе, но и легенда о нашем бессмертии уже рухнула, и «бессмертие» заменено другим словом — «выживание», словом, по существу, позорным для XX века, для всей предшествующей истории человечества.
Человек миллионы лет только и делал что выживал ради того, чтобы жить — выживал в пещерах и шалашах, выживал в страшных эпидемиях и голодовках (я вот тоже до сих пор помню, как говорилось: «волжская голодовка», «украинская голодовка»), — выживал и выжил в пятнадцати тысячах войн, которые сам же и затевал, но всегда он верил, что доживет до жизни «настоящей», практически — бессмертной, гарантированной для множества поколений. Именно ради этого и создавал он и науку, и искусство, и новые социальные системы, и медицину, а когда все это создал, оказалось, что ему как никогда прежде необходимо самое элементарное, примитивное, чуть ли не в пещерном смысле выживание.
Мы все вместе уступаем и уступаем в нашей мечте о светлом будущем, о свободе, равенстве и братстве. Мы уступили все что могли, все, что уступить было можно, и многое из того, что уступать ни в коем случае было нельзя. Теперь уже перспектива выжить, и слово «выжить», и девиз «нет войне!» для нас чуть ли не равнозначны словам о свободе, равенстве и братстве в их еще недавнем и великом смысле. Нам нынче не до жиру, быть бы живу. Быть бы живу какими-нибудь, неизвестно какими.
Мы чуть ли не согласны и на то, что равенство наше заключается лишь в одном факте: мы все еще живы и все хотим жить, вот и вся «великая» идея! Вот как мы обеднили самих себя, к чему свели великие принципы гуманизма.
Неужели же мы не способны осуществить и этот минимум — миниморный принцип?
Нельзя открыться самому себе или — самим себе.
Друг друга-то мы знаем хорошо и даже слишком хорошо и за всем этим «слишком» теряем нечто самое главное, имеющее историческое, подлинно общественное значение.
Только открываясь другим, мы нынче открываемся самим себе, самих себя более или менее полно познаем. Другие — это другие народы, для которых наше нынешнее самооткрытие — процесс подлинно исторический, он же психологический и человековедческий.
Очень интересно наблюдать, кто и как нынче воспринимает это наше самооткрытие, то есть нашу перестройку. Ну, скажем, как это воспринимают американцы.
В декабре позапрошлого года мне довелось быть в экспертной группе, сопровождавшей миссию М. С. Горбачева в Вашингтон. Не буду говорить о ходе переговоров Горбачев — Рейган, о них многое сказано с большим знанием дела, чем это могу сделать я, собственно дипломатических впечатлений у меня и нет, мы присутствовали только на встречах непротокольных, но этих последних было много — в Белом доме, в госдепартаменте, в посольстве, в частных домах, — и участвовали в них люди, будем говорить, серьезные: крупные политические деятели, настоящий и бывшие вице-президенты, бывшие госсекретари, ученые. Я пытался посмотреть на нас как бы их, американскими глазами. Мне казалось, что мы представляли для них прямо-таки сногсшибательное открытие: люди как люди и говорят откровенно, очень часто откровеннее, чем они сами. Смеются. Шутят. Не пренебрегают и анекдотами, до которых сами американцы великие охотники.
Но дело даже и не в этих всем и каждому видимых частностях, дело в том, что один народ открывался здесь другому. Такой здесь шел процесс. По нынешним временам все еще довольно редкий и необычный.
Открытие же и осознание одного народа другим — это великое открытие, если хотите, и научное, и эмоциональное, и, может быть, наиболее человековедческое, чем что-либо другое.
В конце концов это открытие мира, того самого, ради бессмертия которого и встречались руководители двух великих государств, незадолго до того как бы даже и исключавших друг друга из своего поля зрения, бывших друг для друга только противниками, и никем другим.
И тут вот что стало заметно: американцы слушали друг друга без внимания, они были не бог весть как интересны самим себе, а я, пожалуй, не преувеличу, если скажу, что их и мне тоже было слушать не так интересно, как своих.
Наш внутренний процесс самооткрытия, самосознания и взаимных знакомств в эти дни перестал быть внутренним, домашним, он в те дни происходил за океаном, в чужой стране и, я бы даже сказал, становился нормальнее, поскольку был лишен мелочности и той домашней опеки, которые так часто не идут на пользу большому делу. Я не дипломат, но сдается мне, что я был свидетелем возникновения новой дипломатии, основанной на таких принципах, которые приемлемы не только для двух или более договаривающихся сторон, но и для всех народов мира. Не побоюсь и другого слова — основана на откровениях, которыми люди и целые народы способны делиться между собой. Я не представляю себе, что отныне так будет всегда, но что так уже было, что такая возможность существует и может быть реализована — это факт.
И еще в тот раз я подумал о том, что всякий союз между договаривающимися сторонами — это культура, иногда высочайшая, а всякое, и тем более резкое, размежевание между людьми — это антикультура.
В семье, в домашней обстановке, на ночь глядя или поутру мы то и дело возвращаемся к мысли о том, что станет с нашими детьми, что их ждет. Уж не последнее ли они поколение на земле? Правда, мы избегаем говорить об этом вслух…
И что семья может сделать для выживания человечества?
Мы думаем: это решается где-то там, наверху. Как сумеют сделать они, так и будет.