Иванов Георгий Владимирович
Шрифт:
Да выпусти ты ее, Мария, что же даром кошку мучить, блюдечко ведь ею не склеишь. А вот, если разузнаешь, чья она, скажи хозяевам, что разбита очень редкая вещь-уникум. Так и скажи: уникум.
— У-не-кум, — протянула старуха нараспев. — Слушаю, батюшка, беспременно скажу. Хозяева-то сыщутся, я уж расспрошу, что да чья. Вишь, она какая, с бантиком, уж не господская ли?
И шурша туфлями, старуха, вышла. «Мяу» еще раз жалобно донеслось из-за двери.
«Хромой антиквар», как звали его редкие любители, забиравшиеся в поисках старины и сюда, в самый конец Старого Невского, или попросту «колченогий»
прозвище, изобретенное александро-невскими торговками и мальчишками. — Петр Алексеевич был человек со странной судьбой.
Из зажиточной духовной семьи, он в молодости ничем не отличался от братьев и своих сверстников-семинаристов. Разве только побойчее был, да поострее на язык. Но на семнадцатом году, сходя в родном Ярославле с волжского парохода, он оступился и мимо сходней полетел прямо под колесо.
Хорошо еще, машина переставала работать и Петра Алексеевича не перемололо в кашу, а поломало только. Думали, не выживет, однако на шестой месяц, худой и бледный, тяжело волоча раздробленную) едва залеченную ногу, впервые вышел он на крыльцо. Был январь. Стоял легкий мороз. С церковного пригорка был виден город и Волга, где по солнечному сине-белому снегу тянулся длинный черный обоз. Заплакал Петруша, отвернулся и пошел в комнаты. С этого для пошли большие в нем перемены.
В семье Волковых все так и считали, что после несчастья помешался он в уме. «Неладное с ним творится, ох неладное, — жаловалась мать. — Прежде, бывало, парень — хоть куда. Сметливый, острый, теперь молчит все, книги старые читает, да с раскольниками, прости Господи, возится. Ох, не к добру это».
Однако никакого худа с Петром Алексеевичем не приключилось. Действительно, он и с раскольниками водился, и книги старые читал, но все были лишь поиски того, что бы согрело и наполнило его искалеченную жизнь. Года через полтора познакомился он на ярмарке с заезжим из Москвы скупщиком старинных вещей. Познакомился и прозрел словно. С той поры собирание редкостей стало единственной его отрадой. Должно быть, способность к этому точно была в нем заложена. Скоро он стал настоящим специалистом, разбирал всякие марки и пошибы не хуже заправского коллекционера. После смерти отца перебрался Петр Алексеевич в Петроград и на оставленные ему пять-шесть тысяч открыл антикварную лавочку. Торговля шла неважно, но на пропитание хватало, и он был даже рад, когда нравившиеся ему вещи долго не уходили из его рук. Он любил старину, любил сидеть вечером в полукруглой, заставленной ветошью комнате, размышляя о прошлом, грустя, что вот ему уже сорок лет и на всю жизнь он калека. По часу и по два просиживал так Петр Алексеевич, особенно в долгие зимние вечера, наконец, вздыхая, вставал и, тяжело стуча больной ногой, подходил к кухонной двери:
— Маша, самоварчик!
— Ну, спасибо, что не сердитесь!
Застенчиво улыбаясь, Лизанька Воробьева, владелица злополучной кошки, извинялась так мило, что Петр Алексеевич даже растрогался. В конце концов, он стал уверять ее, что блюдечко разбито пустячное, что это Мария по глупости наболтала разного вздора о его ценности. (Старуха, разузнав, что кошка принадлежит вдове чиновника с девятнадцатилетней дочкой, живущей неподалеку, явилась к Воробьевым на кухню и, видно, постаралась.) Наконец Лизанька успокоилась. Повторив еще раз, — ну спасибо, спасибо вам, — она быстрым взглядом обвела всю комнату;
— Ах, какая у вас старина. Ах, какое чудное зеркало!
Когда через полчаса, показав Лизаньке весь свой музей, он ее, изумленную и улыбающуюся, проводил до двери, — Петр Алексеевич присел в свое, уже нисколько не антикварное, простое, старое-престарое кресло. И острая тоска защемила его сердце. Солнце все так же ясно падало в окна, так же улыбались глянцевитые пастушки, но ему казалось, что все потускнело, солнце скрылось, милые вещи опостылели вдруг.
— Ну, пустяки какие, — нарочно громко сказал он, вставая. — Не всем быть молодым. — И хотя Петру Алексеевичу не хотелось заниматься, он, пересилив себя, подсел к столу, развернул тяжелый гроссбух и принялся за какие-то подсчеты.
Лизанька, прощаясь, сказала новому знакомцу, что у них есть старинные прабабушкины еще вещи (картавя, она выговаривала пб-пб), и просила как-нибудь заглянуть к ним. На четвертый день Петр Алексеевич собрался к Воробьевым. Вещи оказались скучными, но приняли его ласково, старуха Воробьева ему понравилась. Понравился и жених Лизаньки, лесной студент, краснощекий, веселый и светлоглазый.
Одинокому, ему внове были семейный уют, разговоры о свадьбе, о хозяйстве, о будущей службе Лизанькиного жениха. Когда он прощался, старуха Анна Савельевна просила его бывать. Через неделю Петр Алексеевич опять, точно невзначай, зашел к Воробьевым. А через месяц стал он почти каждодневным гостем в зеленом одноэтажном домике Воробьевых. Казалось бы, что же тут худого — приятное знакомство, ничего более, но Петр Алексеевич и рад был, что приобрел его, и не рад. Сидеть в низенькой столовой за чаем с баранками или во дворике, покуривать с Юрием Николаевичем, женихом Лизаньки (в доме курить настрого воспрещалось) точно было приятно. Но зато Петр Алексеевич, когда оставался один, теперь остро и тоскливо ощущал свое одиночество. Раньше этого не было.
Раньше даже приятно было по вечерам грустно поразмышлять перед чаем о проходящей жизни и незадачливой судьбе. Теперь Петру Алексеевичу тошно было в своем одиночестве, не тешили его грустные мечты, а томили. В заставленной антикварным хламом каморке, заменявшей столовую, так недоставало молодых звонких голосов Лизаньки и Юрия Николаевича.
Лизанька была большая спорщица, любила затеять спор все равно о чем, и будь уже ты сам Соломон — ее не переспоришь. Ты — красное, она — белое. Ты — бритый, она стриженый. Жених ее тоже был не чужд этой русской привычки, хотя в спорах он был умереннее и справедливее куда. Все свои досуги они так и проводили: то спорили, то мирились, целовались и тут же спорили снова, хотя бы из-за счета поцелуев — Юрий Николаевич говорит тридцать, а Лизанька тридцать пять.