Шрифт:
Женщины, отгородив семейные полки простынями, кормили грудью детей, убаюкивали их. Другие пили из полулитровых банок жиденький чай, жевали сдобные булочки из буфета, грызли мятные пряники каменной крепости.
Люди сидели и в коридорах — на узлах, чемоданах, сундучках. Спали, прислонившись к стенке и вытянувшись прямо на палубе. Девчата в ремесленной форме вполголоса пели, возле них примостились стриженые солдаты в шинелях без погонов — видно, отслужили действительную и ехали на новостройки.
Были тут и мужчины в грубых брезентовых куртках, с какими-то полированными ящиками и треногами — не то геологи, не то топографы, — и коренастые, спокойные сибиряки из приангарских деревень, и смешливые, краснощекие девчата, шутками изводившие не освоившихся еще солдатиков…
Кое-кто, отрешившись от всей этой суетни, говора и смеха, читал. Читали стоя, сидя, в самых различных, иногда мучительных позах, повернувшись поближе к свету.
Кого только не было тут, кто только не ехал на строительство самой большой в мире, как писали все газеты, ГЭС или по своим деревням и городам!
— Ангарск! — крикнул кто-то на верхней палубе, пароход остановился, и я увидел в вечерних сумерках огни города.
Наконец мы добрались до Марфы, присели на лавку.
— Как все-таки это несправедливо, — вздохнул Борис, — одни по-барски дрыхнут в одиночных каютах, а другие нюхают пол.
Я был целиком согласен с братом: как будто эти лежащие на полу не люди и хуже тех, что в каютах.
— А ты хотел бы, чтоб с палубным билетом — он ведь в пять раз дешевле — пускали в каюты первого класса? — спросила Марфа.
Мы с братом задумались.
— Пожалуй, ты права, — сказал Борис, и я, конечно, тоже согласился с ним: сколько заплатишь, так и поедешь. Хорошо бы зарабатывать целую тысячу рублей, а то и две. Ну, две — это слишком, а вот тысячу — это в самый раз.
Воздух в салоне был не тот, что на палубе, время было позднее, и я зевнул.
— Пойду за постельными принадлежностями, — сказал Борис.
В предвкушении сладкого сна я потянулся. По сравнению с палубными местами наш третий класс казался верхом комфорта.
Борис вернулся минут через двадцать. Руки у него были пусты.
Марфа посмотрела на него.
— Ну?
Борис потрогал худой кадык.
— Нету. Говорят, для третьего класса не положено.
Я думал, Марфа обидится, наговорит всякого. Ничуть не бывало. Даже бровью не двинула.
— Не положено, так не положено, — сказала она очень спокойно и, как мне показалось, даже обрадованно.
Борису было очень неловко.
— Нет, ты не думай, что я так… — сказал он. — Я требовал… Из третьего штурмана чуть душу не вытряхнул, — и Борис показал, как он это делал. — И я…
— Ничего не поделаешь, — сказала Марфа, — будем укладываться. Я кое-что достану постелить.
— Ты чайку не хочешь? — спросил Борис. — Ничего ведь после обеда не ела.
— Спасибо, Боря. Не хочу.
— Ну, мы тогда тебе лимонада принесем, коржик какой-нибудь.
— Не нужно, Боря.
— Ты обиделась на меня? — Голос его как-то размяк от нежности и вины.
— На что же обижаться? — тоже мягко сказала Марфа, и я вдруг понял, что она не только красивая, но и вообще славная. А это, может, еще важней в жизни человека.
Но тут брат подмигнул мне и кивнул головой, и мы с ним зашагали в буфет. И я хорошо понимал Бориса: женщины, они странные. Вот говорит, что сыта по горло и прочее, а принеси что-нибудь вкусное, съест за мое почтение. Их нужно уговаривать, недаром даже в книжках пишут, что у женщин изменчивые и непостоянные сердца.
Возвратились мы с двумя миндальными пирожными, плавленым сырком и горстью «мишек косолапых».
Когда проходили над машинным отделением, я чуть приотстал от брата, заглядевшись, как за решетками ритмично ходят блестящие от масла шатуны, вращающие колеса с плицами.
Зазевавшись, я нечаянно наступил на чью-то руку.
На полу кто-то задвигался, вскочил, двинул меня кулаком в подбородок — у меня помутнело в голове, — отвесил вдобавок ко всему оплеуху и заорал на весь пароход:
— Чего по людям ходишь? Еще хочешь получить?
Я заморгал ни жив ни мертв и увидел мальчишку моего роста. Он вплотную приблизил свое лицо к моему, и мы чуть не задели друг друга носами. Лицо его было свирепо и непримиримо. Брови широкие. Щеки усеяны крупными родинками. И все это — родинки, кожа на лбу, — все это пришло в движение, дрогнуло, зашевелилось, заиграло, насупилось, а маленькие глаза, далеко отставленные друг от друга и глубоко загнанные во впадины под бровями, сверкнули бешенством.