Шрифт:
«Какая ты, детка, наивная», — говорила Надия. И бежала на кухню — разогревать хачапури или готовить обед. Ей никто не помогал, она все делала сама.
Это время, когда они кушали, кушали, все никак не кончалось. Люди не замечали, что еды становится меньше, что они проедают последнее, будто завтра им умирать. Они только замечали — и посмеивались, — что Брежнев дряхлеет, но никак не умрет. Пук удержать не может, а на трибуну лезет. Говорили, что его кормят грудным молоком, потому он и жив.
Брежнев выгреб со складов просроченные продукты — неприкосновенный запас на случай войны, — и народ впервые попробовал соленое масло (дрянь). Появились импортные курицы, целые («ножки Буша» появились позже), которые разлезались на части при варке, и кролики, которых есть было неловко, почти кощунственно. И сладкая фасоль. Кто же ест фасоль сладкой?
Тут и там, случалось, появлялись иностранцы, люди странные. Они могли прийти в гости с пустыми руками, пить не умели, тостов не произносили, детей не любили — не ставили их, как бывало у Надии в зале, ногами на рояль, чтоб те спели или станцевали, и не умилялись. Но любили покушать. Конечно, если у них там только курицы, что разлезаются, или сладкая фасоль! Да, и «яйца Рузвельта».
Надия водила гостей на кладбище вместе со всеми их прилипалами — «я из культурного отдела», «я из Министерства просвещения». Надия знала, что вокруг иностранцев — только КГБ. Это ее не беспокоило. Она — вдова героя войны… Некролог, знаете, был в газете «Комунисти»… Памятник Андро — огромный и неуместный, как сумка Надии, — стоял под углом, как Пизанская башня, и смотрел вдаль. Рядом с ним был мраморный стол.
Надия доставала из огромной сумки пищу, раскладывала тарелки и ставила лишний прибор — для Андро, как для живого. Иностранцы не знали, что Надия всю жизнь называла Андро, да и всю его родню, извергами. Они щелкали фотоаппаратами, пили, ели, делали все, как им приказывала эта маленькая, почти элегантная женщина. Отдавали честь герою, не нюхавшему фронта так же, как и они.
Если ее гостей приглашали в какой-нибудь другой дом, Надия провожала их до двери, потом выходила на балкон и кричала им вслед — на всю улицу, на весь город: «Если вам там стол не понравится, возвращайтесь, я вам лучше накрою!» И правда.
Среди ее гостей был даже японец. Нет, он был канадец, но похож на японца, и потому его спрашивали: вы японец? Он говорил по-грузински. Он отвечал, что раз он родился в Канаде, то он канадец, хотя дед его — да, из Японии. Ему все заглядывали в рот, будто старались понять, откуда вылетают грузинские слова, будто это и не человек вовсе, а механическая кукла. «Если дед из Японии, — говорили ему, — значит, и ты японец».
Японец (канадец) присылал Надии письма, которые всегда приходили открытыми. Он писал книгу о грузинских застольях. «Сообщите мне, пожалуйста, пьют ли у вас по-прежнему за коммунизм…» Надия была уверена, что грузинские застолья интересуют всю необъятную заграницу.
Надия не старела. Она по-прежнему лазила по деревьям и сбивала орехи. И бегала на похороны — укладывала в землю вторую половину Имеретии. Ей становилось труднее, ведь после смерти Андро родители школьников перестали приносить подарки (читай: взятки), а сколько уж лет прошло. И зятьям ее, лентяям, взяток никто не давал, они сидели на зарплате. А разве на зарплату можно прожить? Надия наловчилась смешивать сладкую фасоль с травами и перцем, чтобы никто не сказал где-нибудь в Японии или Канаде, что кутаисцы стол накрыть не умеют.
Однако Брежнев все-таки умер, несмотря на полезное детское питание. Почти неделю по телевидению и по радио передавали классическую музыку, пока его не похоронили — плохо, Надия бы все лучше устроила. Опускали Брежнева в землю, а гроб сорвался с веревок и шлепнулся о дно. И вроде медалей его с ним не клали — откуда же такой вес?
На место Брежнева назначили другого, тоже дряхлого. Он все рыскал глазами из-под темных очков и грозился навести в стране порядок. Не навел — умер. Потом опять пришел к власти старик. Тот даже погрозить не успел — умер. От классической музыки можно было одуреть.
И потом наконец где-то наверху решили сменить пластинку и назначили человека помоложе, который еще мог в себе пук удержать, Горбачева. Тот пошел наводить порядок — объявлял закон, а потом отменял. Запретил пить. Повырубал виноградники, как будто он их сажал. Разве он знал, сколько труда в одной грозди винограда, он же всю жизнь на трибуне стоял.
Ни в Кутаиси у Надии, ни в Тбилиси у Олико сухого закона не вводили. Но тостов за Горбачева не пили. Надоело. Начальники менялись, а жизнь — нет.
Тихо и быстро, без боя, в своей кровати умер известный тбилисский доктор Володя Рамишвили. К концу жизни он почти не работал, мало кто из докторов в это время работал. Вдруг, посреди операции, пропадало электричество или отключали воду. Инструментов не было — иглы тупые и ржавые, почти как гвозди. Страна разваливалась, концы с концами не свести.
За неделю до смерти к Володе пришла жена Гурами Джикия. Она была беременна — думала, в ее возрасте этого случиться не может. Вот такая умница. Олико умоляла Володю помочь подруге, не рожать же ей ребенка, когда муж живет за рубежом. А Гурамина жена засмеялась и сказала, что и Гурамины дети не от мужа, муж ее вообще был не по этой части. Не помогли ему, Олико, твои настойки. Володя слег и умер.